вторник, 8 сентября 2015 г.

Все млекопитающие – жирафы

"Все жирафы – млекопитающие. Из этого следует, что все млекопитающие – жирафы." 
Так написано в моём Блокноте на первой же странице. Написано моей рукой, а потом предположительно ей же зачёркнуто. Каждая буква зачёркнута аккуратной вертикальной линией. 
Я смотрю на эту фразу и пытаюсь понять, почему она неверная. Если она зачёркнута – значит, неверная. Так написано на обложке моего Блокнота.
Пролистав пару страниц, я поднимаю глаза и вижу ухо. Оно спрятано за волосами – значит, это ухо. Из него выглядывает белый наушник. Мои наушники тоже белые, и значит мы выбрали одну и ту же марку. 
Это девушка. Она красивая, потому что улыбается. И странная, потому что рядом с ней никто не стоит, когда она улыбается. Похоже, она радуется чему-то своему. Я радуюсь вместе с ней, ведь у нас одинаковые наушники.
Девушка пританцовывает, и я повторяю за ней движения. Проходящие мимо люди танцуют по-другому. Сгибая левую ногу в колене, я думаю, что она идеальна: красивая, странная, имеет хороший вкус на наушники.
Потом понимаю, что что-то не так. Есть что-то необычное в том, что мы танцуем одинаково, а все остальные люди по-другому. Я знаю, что делать, если чего-то не понимаю. К этому я уже приучен. Я открываю Блокнот и начинаю листать его страницы. Тут должен быть ответ.
Я нахожу его на четвёртой странице. Там, среди законов элементарной алгебры упоминается транзитивность равенства: a=b, a=c => b=c. Где-то глубоко в моём мозге вспыхивает гирлянда, указывающая на то, что я могу как-то сейчас это применить.
Пока доигрывает трек в наушниках, я почему-то решаю, что я – это "b", а улыбающаяся девушка – это "с". Но что такое "a"?
Включается следующий трек, и в момент паузы, я понимаю, что он и есть "a".
Мы двигаемся под один и тот же такт, хотя не слышим, что играет друг у друга. "У нас одинаковые наушники, и значит, музыка тоже одинаковая", думая я и тут же отбрасываю эту мысль, вспоминая жирафов. 
Я тихонько вскрикиваю. У нас играет одинаковая музыка! Эта девушка красивая, странная, имеет хороший вкус на наушники, и у нас играет одна и та же музыка. И её ухо прикрыто волосами! Разве не значит это, что мы одинаковые?
В Блокноте написано, что мне следует быть осторожным с обычными людьми. Это делает меня одиноким, потому что именно так я себя чувствую, когда мне приходится осторожничать. И вот я нахожу человека, с которым мне будет спокойно.
Я подхожу. Я представляю, как она мне обрадуется.
Я снимаю наушники и говорю:
– Привет.
Она смотрит на меня с полуоткрытым ртом, будто пытается что-то вспомнить. Наверное, она вспоминает, как правильно здороваться. Хорошо, что я ей только что подсказал.
Она снимает наушники и повторяет за мной. Начало положено.
Я говорю:
– Как дела?
– Вроде неплохо, – настороженно отвечает она.
– Я болен, – говорю так, потому что в Блокноте написано, что эту информацию лучше подавать как можно раньше при знакомстве с новым человеком. Это написано чужим почерком и не зачёркнуто.
– Ну, все мы больны.
Тут я замечаю, что когда я подошёл, она перестала улыбаться. Меня это смущает, и я решаю, что надо её как-то похвалить.
– Отличную музыку слушаешь.
– Сто и один, – отвечает она.
И вдруг видит кого-то за моей спиной и машет ему рукой. Она извиняется и убегает. 
– Сто и один, – шёпотом повторяю я. – Что это значит?
Пока я путаюсь в несвязных мыслях, она пропадает в толпе.
Возможно, она имела в виду, что сегодня ей попалось сто обычных, других людей и один я, похожий на неё.
Или что ей нравится число сто один. Мне тоже, кстати, нравится. Довольно простое.
Или что у меня было сто вариантов, как начать диалог и я выбрал один неправильный. 
Перебрав самые разные версии, я понимаю, что не это важно. А то, что она куда-то ушла, и теперь мне будет намного сложнее её найти.

На следующее утро я просыпаюсь с мыслями о ней. Это меня сильно удивляет, потому что обычно я трачу много времени на то, чтобы вспомнить, кто я, где я и что со мной. Вся нужная информация изложена на обложке Блокнота, поэтому я всегда сплю с ним в обнимку.
Мне надо найти её, но я не знаю как. Я понимаю, что это сложная задача и я не уверен, что мне стоит за неё браться. Я не уверен, что хочу этого настолько сильно, чтобы создавать себе сложности.
Ну, а чего я вообще хочу?
Впервые за сегодня я наконец открываю Блокнот. Я пролистываю его полностью, но он мне не очень помогает. Вот, что я нахожу там интересного: "Жизнь состоит из двух этапов. В первом мы определяемся, чего хотим. Во втором мы делаем, что хотим. Беда с этими этапами в том, что они постоянно чередуются". Это написано чужим почерком.
Эх, знать бы, какой у меня сейчас этап!
Я начинаю думать. Я чищу зубы и думаю. Завтракаю и думаю. Смотрю телевизор и думаю. Лежу на столе и думаю. Пою и думаю. 
Пение мне помогает! Я смогу найти её через музыкальный вкус! Я должен вспомнить, что у меня играло, когда мы вместе танцевали. Я сосредотачиваюсь, но безуспешно. Проходит несколько часов, прежде чем я догадываюсь просто посмотреть на свой плеер, ведь я поставил его на паузу перед знакомством и с тех пор не включал. Я злюсь на себя за то, что потратил так много времени для того, чтобы прийти к этому. Когда я злюсь, мои щёки становятся мокрыми.
Я включаю плеер, и играет какой-то незнакомый мне трек. Кажется, это невозможно. Щёки становятся мокрее, как будто я ещё больше разозлился.
Я трачу ещё какое-то время на то, чтобы понять, что играет песня не из моей медиатеки. Это играет радио. Мне сразу становится интересно, что за радио слушает такая же, как я, девушка. 
Оказывается, что это 100.1 FM. Где-то глубоко в моём мозге вспыхивает гирлянда, но я тушу её. Наверняка это снова жирафы, которые пытаются сбить меня с толку.
Что мне надо сейчас – так это поехать на радиостанцию. Там я её и найду.

На входе меня встречает высокий крепкий мужчина в чёрной форме. Я говорю ему:
– Привет.
Он спрашивает, ожидает ли меня кто-то.
Я говорю:
– Я болен.
Он спрашивает чем.
Я показываю ему обложку Блокнота, но не разрешаю взять его в свои руки.
Он понимающе кивает и немного отстраняется. Это значит, что он не такой, как я.
Он спрашивает, что мне надо.
Я описываю ему свою ситуацию. На это уходит не меньше пятнадцати минут, потому что он задаёт много уточняющих вопросов. Он предлагает мне чай, но я отказываюсь и немного настораживаюсь. В Блокноте написано "Если человек что-то предлагает тебе просто так, ему можно доверять". Каждая буква зачёркнута аккуратной вертикальной линией. 
Я спрашиваю:
– Так она тут?
Её тут никогда не было.
– Почему не было?
Она просто сюда не приходила.
– Она плохо ходит?
Неизвестно. И, видимо, ему будет сложно объяснить мне, почему её тут нет.
Ещё немного – и я начну злиться.
Он успокаивающе гладит моё плечо и говорит: 
– Я попробую тебе помочь. Подожди здесь.
Он уходит, и я включаю на плеере радио – 100.1 FM. В Блокноте есть отдельная секция, в которой я записываю вопросы, ответы на которые хотел бы когда-то узнать.
Вот что там есть, например.
– Если всего семь нот и в радуге семь цветов, то почему клавиши фортепиано не разукрашивают в цвета радуги?
– Может ли отсутствие одного описываться присутствием другого?
– Что появилось раньше — моя масса или сила тяжести, действующая на меня?
В конец этого списка я дописываю новый вопрос:
– Зачем человеку убегать от того, кто с ним одинаковый?
И ещё один:
– Если у человека появилась цель, то ради чего от неё отказываться?
Я погружаюсь в свои запутанные мысли, и мне очень не хватает включённой гирлянды. Радио транслирует рекламный блок, после которого диктор на радио объявляет, что сейчас будет сделано важное объявление.
И дальше он рассказывает про такую же, как и я, девушку. Он описывает, где и когда она улыбалась и танцевала. Он говорит, что с ней пытался познакомиться молодой человек, но ей пришлось уйти, и теперь он ищет её на радиостанции. И что этот молодой человек очень серьёзно настроен, так что ей следует поторопиться, если она хочет дать ему второй шанс. Затем начинает играть песня про любовь. 
В списке моих вопросов есть и такой:
– Зачем нужны песни не про любовь?
Мужчина в чёрной форме возвращается через несколько минут. Мне хватает этого времени, чтобы убедить себя в том, что я и есть тот самый молодой человек из объявления по радио. Он говорит:
– Остаётся только ждать.
Я молча качаю головой. И, немного поразмыслив, киваю.

Она приходит через полчаса, и я не сразу её узнаю, потому что она без наушников. К счастью, она всё такая же красивая и странная. 
– Меня зовут Клара, – говорит она и протягивает мне руку.
Я неуверенно пожимаю её, и отвечаю:
– Это здорово.
Она улыбается и говорит, что мой ответ не самый логичный, но её радует как минимум то, что я не пошутил про Карла.
– Кто такой Карл? – спрашиваю я.
– А, неважно.
– А что важно?
– Например, то, что ты от меня хочешь.
– Мы одинаковые, я и ты. 
– Мы не одинаковые.
– Ладно, но ты мне нравишься.
– Чем?
– Ты добрая.
– С чего ты взял?
– У тебя волосы прикрывают уши.
– Сомнительный аргумент.
– Ты разбираешься в наушниках.
– Тоже мимо.
Тогда я набираю побольше воздуха и на выдохе говорю следующее:
– Послушай, я болен и каждое утро мне приходится листать Блокнот, чтобы понять, как и зачем жить, а сегодня утром я проснулся и сразу тебя вспомнил. Я много чего вспомнил, например, как правильно встать с кровати или почистить зубы. 
– Ну, все мы больны, – отвечает она.
А затем происходит что-то очень странное: она начинает кричать и бить меня в грудь кулаками. Она вопит так, что из окон соседних домов выглядывают люди и сразу задёргивают шторы.
Мужчина в чёрной форме, до этого стоящий на улице неподалёку, многозначительно говорит что-то вроде "ну, кажется, у вас всё хорошо" и убегает в дом.
Проходит несколько минут, и Клара, отдышавшись, говорит:
– Извини.
– Ты извини, потому что я не понял, почему ты извиняешься. А почему ты била меня?
Она глубоко вдыхает и выдыхает. Я тоже так умею. Наверное, только мы двое так и умеем, что делает нас одинаковыми.
– Я так злюсь, – отвечает она.
– Странно.
– Что странно?
– Я по-другому злюсь.
– Что же в этом странного?
– Ну, мы же одинаковые.
Клара хмыкает.
– Когда ты подходил ко мне знакомиться, я помахала кому-то рукой, помнишь?
– Так хорошо, будто это было вчера.
– Там никого не было. Я просто хотела от тебя сбежать.
– Ты любишь бегать?
– Вроде того. Я бы сбежала от кого угодно.
– А почему сейчас не убегаешь?
Клара снова хмыкает, но теперь как будто сквозь зубы. 
– А ты зачем за мной бегаешь?
– Ты красивая, а я чувствую себя здоровым с тобой.
Она садится. Прямо на асфальт. Я повторяю за ней. Затем я говорю:
– Я хочу с тобой дружить.
– Я ни с кем не дружу.
– Совсем ни с кем?
– Совсем.
– Ладно, – я всё-таки сдаюсь, чувствуя, что скоро разозлюсь. – Но я смогу тебя ещё увидеть?
– Ну, если рак на горе свистнет, – говорит Клара.
Я киваю и поднимаюсь с асфальта. Я говорю, что понял.
– Что понял? – спрашивает Клара.
– Что делать дальше.
– Что делать дальше?
– Ну, ясно что, – я представляю жирафов, до ужаса боясь сказать сейчас какую-то глупость. – Искать рака.
И вот ни я, ни Блокнот не знаем, почему дальше происходит то, что происходит. Клара поднимается и обнимает меня. Она смеётся и плачет. И я начинаю плакать вместе с ней, хотя совсем не злюсь.
– Как тебя зовут, мой новый друг? – спрашивает такая же, как я, девушка. 
Я отвечаю:

– Карл.

пятница, 8 мая 2015 г.

Теолин

Сначала мой взор ухватил внутреннюю часть твоей левой ладони. В центральной части лабиринта из твоих линий на руке было маленькое коричневое пятнышко – родинка. Я подумал, что это большая редкость.
Мои глаза проскользнули по твоей тонкой руке, обогнули маленькое плечо и поднялись до нежной шеи. Между нами было не меньше десяти шагов, но я почувствовал, как приятен её запах. Твою шею прикрывали каштановые волосы, сложенные в короткий хвостик, а твои уши были так аккуратны и правильны, что я подумал, что ты отличный слушатель.
Я не ошибся, и это стало одним из ключевых факторов, определившим наши дальнейшие отношения.
Пожалуй, самым важным фактором стало то, что ты почувствовала на себе тяжесть моего путешествующего взгляда и обернулась. Так я увидел твоё чарующее лицо и понял, что большой редкостью являешься вся ты, а родинка на ладони – лишь маленькая твоя деталь, ничем не выделяющаяся среди всех остальных.
Время замерло, и я не смог смущённо отвести от тебя глаза, хотя очень этого хотел. Твои брови дёрнулись, ты напряглась. Я помню, что в тот день дул ветер. Ты подарила мне такой взгляд, что он тут же стал северным. И отвернулась.
Мне не составило труда узнать твоё имя, Тея. Сложным оказалось всё остальное.
Я добивался твоего внимания слишком долго. Я ходил за тобой по пятам, а ты меня игнорировала. Я приглашал тебя на свидания и получал отказы. Я наблюдал за тем, как обыкновенная симпатия превращалась в манию – манию преследования тебя. И я не сопротивлялся.
Ты нередко завтракала в небольшой кофейне в центре города. Теперь и я там кушаю.
Ты предпочитала английскую прозу. Теперь и я её читаю.
Ты ходила в кино на французские мелодрамы. Теперь и я их смотрю.
Ты в восторге от собак. Я купил себе ретривера.
Ты живёшь, а я повторяю за тобой.
Мне казалось, что чем больше я буду похож на тебя, тем больше я буду тебе нравиться. На деле же твоё отношение ко мне нисколько не менялось: ты просто меня не замечала. 
Шли месяцы, пролетали недели, и ничего не менялось. Задача, которой ты являлась для меня, оставалась нерешённой. Вспоминая твои брови, ресницы и губы, я думал: "Слишком много переменных".  Я что-то делал не так. И тогда я подумал: "Возможно, надо выйти за рамки условия, чтобы приблизиться к отгадке?".
Я слишком зациклен на том, чтобы стать похожим на тебя. Может, легче сделать тебя похожей на меня?
Я ведь всё о тебе знаю. Мне кажется, что тебя, Тея, я знаю уже намного лучше, чем себя. А это значит, что мне легче, чем кому-либо найти твою слабую точку. Найти место, на которое можно надавить так, чтобы тобой можно было легко управлять.
Я так долго за тобой наблюдал, что могу по наклону твоих бровей определить, какую французскую мелодраму ты сейчас смотришь, – настолько убедительно ты отражаешь чужое переживание. Ты беспредельно чувственна, и любая чужая эмоция неосознанно проявляется на твоём лице. Одно из тех качеств, что влюбило меня в тебя, – эмпатию – я использую против тебя. Я использую её ради нас.
И вот ты сидишь в своём покачивающемся кресле. Ты одета в домашнее и твоя естественность манит намного больше, чем напыщенная строгость твоей выходной одежды. Ты читаешь Мартина Эмиса, Йена Макьюэна или Джулиана Барнса – кого-то из этих литературных гениев. Тебе звонят в дверь, и ты напрягаешь в брови, пытаясь понять, кто к тебе мог прийти так поздно. Я подскажу тебе: это тоже гений, только несколько другого рода.
Теряясь в догадках, ты поднимаешься из кресла и подходишь к двери. Ты смотришь в глазок. Ты видишь меня и ты злишься. Ты нервничаешь, пытаясь придумать, что мне сказать такого, чтобы я больше никогда не позволил заявиться к тебе в такое время. И чтобы я вообще больше тебя никогда не трогал. При этом, ты хочешь не потерять своё доброе лицо и сделать это как можно мягче.
Я звоню второй раз, и ты резко открываешь дверь. Ты всё ещё не придумала слова, которые скажешь мне. А ничего и не надо, я всё сделаю сам. Я всё сделаю за нас.
В моей правой руке маленький прозрачный флакон. Я подношу его как можно ближе к твоему носу, но так, чтобы ты не заметила, и громко говорю “Привет, Тея”, чтобы мой голос заглушил звук пшика. Уровень твоей растерянности увеличивается ещё больше, но частью этих расчётов можно пренебречь. 
Куда более важен тот факт, что любой, даже самый растерянный и сердитый человек, дышит. И ты, Тея, вдыхаешь выпущенную мной субстанцию. И пока ты не успела задать мне какой-либо вопрос, я говорю:
– Мне так одиноко. Я так давно ни с кем не разговаривал.
Я говорю:
– Мне хотелось бы проговорить всю ночь с малознакомым человеком.
И ты, конечно, всё ещё в полной растерянности, но частью этих расчётов можно пренебречь просто потому, что ты теперь испытываешь то же, что и я.
Так работает эмпатия.
Точнее так работает эмпатия, многократно усиленная химическим препаратом.
Пожалуй, мне не стоит скрывать от тебя правду: я провожу на тебе эксперимент. 
Я учёный, а ты моя подопытная.
Мы проходим в зал, и ты предлагаешь мне сесть на диван. Я отвечаю, что хотел бы сидеть на полу. И мы садимся на пол. Пока действует препарат, ты готова считать любое моё желание своим. 
Я Иван Павлов, а ты моя собака.
Мы говорим обо всём. Мы касаемся любых тем. Когда я заходил в твою квартиру, я не считал себя таким уж одиноким, ведь нехватка кого-то одного не доказывает отсутствие всех. Однако, я проявил свои актёрские способности так, чтобы ты мне поверила и почувствовала то же самое. Теперь ты растрогана и чувствуешь нашу близость ещё сильнее меня. 
Мы поменялись местами. Теперь я живу, а ты повторяешь за мной. 
Я Эрвин Шрёдингер, а ты мой кот.
Когда светает, я говорю, что мне пора уходить. Ты не хочешь меня отпускать. Я отвечаю, что тоже с удовольствием остался бы с тобой на всю жизнь, и молчу на тему того, что у меня кончился препарат.
Напоследок позволь мне тебя обнять, Тея, и подарить тебе немного окситоцина. С ним тебе будет легче мне доверять.
Большое тебе спасибо за то, что ты такая, какая ты есть. Будь ты немного другой – менее эмпатичной – он бы не подействовал настолько хорошо. 
Но не подумай, пожалуйста, что я тебя обманываю. Ты обманываешь себя не меньше. Через полчаса после того, как я вышел из твоей квартиры, действие препарата закончилось, а ты даже не подумала о том, что что-то было не так. Потому что твоему мозгу намного легче поверить в то, что тебе действительно было со мной так интересно и легко общаться, чем в то, что тебя одурманили препаратом, о существовании которого неизвестно человечеству. 
В следующий раз мы с тобой встречаемся в кафе. Я распрыскиваю препарат, пока ты просматриваешь меню. Затем я использую самый прямой и примитивный способ для того, чтобы влюбить в себя девушку. Я говорю:
– Я люблю тебя, Тея.
Ты расплываешься в такой неповторимой улыбке, что я нисколько не сомневаюсь в своих словах. Ещё я нисколько не сомневаюсь в том, что ты любишь меня так же, как и я тебя. Кто-то скажет, что твоя любовь искусственная и ошибётся, ведь ты действительно её испытываешь.
Не подумай, пожалуйста, что я тебя обманываю. Самый большой грех, который я совершил – это лишил тебя возможности выбора. Я Джон Мани, и ты мой Дэвид Реймер.
Ешь банановый десерт, Тея, в нём содержится серотонин. С ним ты будешь больше мне радоваться.
Я продолжаю развивать свой препарат. Теперь у него есть название: я хочу назвать его теолин, в твою честь. Скоро я покажу его всему миру, но он пока не закончен. Я работаю над тем, чтобы мне не приходилось его так часто распылять  прямо у тебя под носом. Его устойчивость увеличивается, но появляется первый побочный эффект: твоя эмпатия начинает тебя поглощать. Полученные эмоции многократно усиливаются. 
Однажды вернувшись из лаборатории, я делаю всего один маленький пшик и грустно сообщаю, что меня обсчитали в супермаркете. В результате ты безостановочно ревёшь в течение восьми с половиной минут. Сквозь слёзы ты кричишь мне, что не понимаешь, почему это происходит. Я делаю пометки в свой блокнот. Я глажу тебя по голове и говорю, что всё исправлю. Нет причин волноваться. Я Галилей, а ты моя Пизанская башня.
Всё это неважно, главное, что мы теперь вместе. Я тебе симпатизирую, ты мне эмпатизируешь. Мы счастливая пара. Мы не можем представить этот мир друг без друга. Мы неразделимы. Мы одно целое. Я Альберт Хофманн, а ты мой Альберт Хофманн.
Скорей же ложись ко мне в постель, Тея, я доведу до максимума уровень твоего дофамина. С ним ты будешь считать нас более счастливой парой.
Первый серьёзный успех – меня пригласили на международную научную конференцию. Как бы я не хотел тебя уберечь от правды, Тея, мне приходится рассказать тебе, почему я туда еду.
Я рассказываю тебе о теолине. Я говорю, что это препарат, усиливающий эмпатические способности человека. Знаю, у тебя шок, не каждый день в твою честь называют медицинские препараты.
– Усиливает способности? То есть это помогает человеку стать сильнее? – наивно спрашиваешь ты.
– Это помогает другому человеку сделать его слабее, – восторженно отвечаю я. 
И вижу, как ты наклоняешь брови. Если ты сейчас не смотришь “Просто вместе” Клода Берри, то ты чем-то действительно расстроена.
– И как я могу быть уверена, что ты не использовал это на мне?
Некорректный вопрос, Тея.
Но я знаю, что он возник бы даже если бы я не использовал на тебе теолин.
Я пытаюсь тебе всё объяснить. Я говорю, что настоящее счастье и счастье искусственное абсолютно одинаковы. Важен же результат, а не методы его достижения. 
В ответ ты говоришь мне достаточные злые фразы, но в твоём голосе ни одной эмоции. Я запишу в свой блокнот проверить на предмет побочного эффекта отключение эмоций у пациента при приёме теолина. 
Хотя я ни в коем случае не считаю тебя пациентом, Тея. Подобное название принижает твоё величие. А мы войдём в историю науки как исключительно великие люди, поверь. Я, Архимед, и ты – моя ванна.
Заговорив мне зубы, ты ловко выуживаешь из моего кармана флакончик с препаратом. Ты грозишься разбить его и уничтожить все результаты моего труда. Ещё ты утверждаешь, что я ужасный человек.
Я прошу тебя никогда так не говорить. Не знаю, почему так получается, но я наотмашь бью тебя ладонью. Флакончик падает и разбивается.
Я вижу на одной из двух самых прекрасных щёк в этом мире длинную красную царапину.
Прости меня за этот удар, Тея, но начавшееся кровотечение увеличит количество твоего вазопрессина. Он усилит твою привязанность ко мне.
В стекле открытой балконной двери я вижу своё отражение. Как бы сильно я тебя не любил, как бы сильно я не жалел сейчас о своём поступке, как бы сильно не хотел я тебя обнять и прижать к себе, моё отражение показывает мне грозного, злого человека. Мои глаза сверкают гневом, а рот перекошен в злобном оскале.
И вот стою я и думаю, как подействовал бы на тебя почти полный пузырёк. Я достаю блокнот, чтобы записать свои наблюдения. 

Я успеваю там написать всего несколько предложений: “Тея уходит на кухню и возвращается оттуда с топором для рубки мяса. Мне кажется, она думает о чём-то нехорошем. Она приближается”. 

понедельник, 30 марта 2015 г.

Зелёный


1.

Крупный план: белоснежная голова манекена в зелёной шапке с большим пушистым помпоном.
Камера отъезжает назад: действие происходит в большом зале. Повсюду стоят стеллажи с одеждой и трёхэтажные полки с обувью. В фокусе четверо манекенов в чёрных куртках и зелёных шапках. На заднем плане зеркальное отображение названия магазина на стекле, за которым медленно кружится снег.
Небольшая пауза – и изображение манекенов расплывается, чтобы в фокус попал человек, идущий за окном слева направо. Он одет в чёрное: на нём длинное пальто и меховая шапка, на которую налипают хлопья снега. Мужчина передвигается очень медленно. С помощью костылей.
Интерьер для этой сцены подобран таким образом, чтобы выделялись только шапки с их дурацкими помпонами. Остальные цвета – чёрный, белый и градации блеклых оттенков серого и коричневого.
– Имейте совесть! – доносится чей-то недовольный бас.
Когда мужчина доходит до середины кадра, камера начинает медленно двигаться вместе с ним. Так, чтобы он оставался в центре. Я киваю с облегчением. Всё происходит именно так, как я это задумал.
– Я инвалид! – продолжает голос, и теперь его слышно чуть лучше. – Продайте мне только левый сапог.
Мужчина доходит до входа в магазин, и теперь мы его видим в полный рост. У него нет левой ноги. Из-за его длинного пальто не видно, где она заканчивается. 
– Правый у вас кто-нибудь купит потом, – не унимается голос.
И другой, высокий, почти писклявый голос отвечает ему:
– Да кому нужен один правый сапог?
Мужчина открывает дверь, в салон вихрем залетают хлопья снега.
Камера разворачивается на сорок пять градусов так, что он оказывается в левой части кадра, а в центре – двое мужчин, стоящих друг против друга. Один из них – очевидно, продавец – пытается сдержаться, чтобы не послать второго – очевидно, покупателя – куда подальше. 
И у покупателя тоже нет ноги. Только правой.
– Мне! – решительно заявляет вошедший мужчина.
Несколько мгновений они стоят втроём и не двигаются. Они не знают, что дальше делать. Сцена окончена. Их зрачки еле заметно поворачиваются в мою сторону. Камера статична. А я понимаю, что облажался.
– Мы облажались, – говорю я.
– Почему? – удивлённо спрашивает утомлённый двадцать вторым длинным дублем Вадик. – По-моему, всё как по нотам.
Абсурд великолепен тем, что с его помощью можно талантливо извратить любую правду. Зритель не признаёт никакой правды, кроме той, что хранится в его голове, а абсурд проникает в чужое сознание под видом странной шутки и, лишь попав внутрь, раскрывает свою истинную личину. Из этого не следует, что зритель согласится с предложенной мыслью. Но при помощи подобного троянского коня идея имеет хотя бы какой-то шанс остаться запечатлённой в его голове. По крайней мере, я так думаю.
Ещё я думаю, что абсурд хорош в меру. Стоит лишь немного перегнуть палку, и за ним уже не разглядишь никакой идеи. Истинная мораль повествования растает в попытках зрителя найти хоть какую-то логику. Как это ни прискорбно, человек любит логику. Она нужна ему как воздух. 
– Потому что Артур не мог услышать диалог Руслана с продавцом при закрытой в магазин двери, – отчеканиваю я металлическим голосом. – Это нонсенс.
– Это абсурд, – пробует возразить мне Вадик.
– Нет, это отсутствие логики. Надо не просто переснимать, надо изобретать эту сцену заново.
Руслан, Артур и Лёша, играющий продавца, разделяют на троих один ненавистнический взгляд, но ничего мне не говорят. И правильно. Режиссёр всегда прав. Даже тогда, когда он облажался, и ему потребовалось двадцать два дубля для того, чтобы признать свою ошибку.
Объявив часовой перерыв, я накидываю пальто и выхожу подышать свежим воздухом. На улице сразу за дверью его портит запах ментоловых сигарет помощницы Вадика, имя которой я постоянно забываю.
– Иногда, – задумчиво начинает она, – можно пожертвовать логикой в пользу красоты результата. 
Она ещё совсем молода и хороша собой настолько, что ей позволительно в меру порассуждать о красоте. 
– Я стараюсь снять такой фильм, в котором не придётся чем-то жертвовать.
Моя собеседница делает затяжку и еле заметно пожимает плечами, мол, как знаешь, старик, идеала не существует. 
Я уже собираюсь уходить, как вдруг замечаю, что она поменяла причёску. Признаюсь, мне несвойственно обращать внимания на такие мелочи, особенно, когда они касаются людей, имена которых я не запоминаю, но в этот раз это слишком бросается в глаза. Потому что именно сегодня я впервые вижу её волосы зачёсанными назад так, что её уши открыты.
Она стоит ко мне вполоборота, и я вижу только одно её ухо – вполне обычное ухо молодой девушки, если не учитывать тот момент, что у него нет мочки, вместо неё лишь огрызок, шрам, имеющий форму укуса.
Я делаю шаг влево, чтобы увидеть её с другой стороны, и моя догадка оказывается верной: оба её уха напрочь лишены мочек, на их месте зажившие раны. Выглядит это вполне симметрично и, разумеется, уродливо.
Вся её красота рассыпается в миг после увиденного.
Заметив моё любопытство и спектр самых различных эмоций на моём лице, девушка делает последнюю затяжку, бросает окурок в урну и говорит мне:
– Ну да, не самые настоящие изумруды.
Она заходит в магазин, не оставив мне возможности на встречную фразу, которую я всё равно так бы и не придумал. Вместо этого она оставляет лежащей на земле почти единственную вещь, за которую она ответственна на своей работе, – хлопушку, с которой начинается съёмка каждого дубля. 
На хлопушке написано: "Фильм: Сапог. Сцена: 4. Кадр: 1. Дубль: 22".
Да, всё верно. Я режиссирую сапог.

2.

Мы с Вадиком познакомились ещё на поступлении в университет. Разобщались перед вступительными, поделились друг с другом переживаниями и тут же поняли, что мы одинаковой натуры люди. На последнем экзамене я подсказал ему ответ на один вопрос, что было довольно нетипично для моего неокрепшего детского ума, пропитанного утверждениями родителей о том, что в этой жизни каждый сам за себя.
На следующий день мне пришлось об этом сильно пожалеть. Вывесили списки поступивших, и выяснилось, что среди восьмидесяти вступительных позиций мне места не нашлось. Я был восемьдесят первым, прямо над моей фамилией была проведена горизонтальная черта, а чуть выше неё красовалось ФИО моего новоиспечённого друга. В тот момент моему детскому уму пришлось окрепнуть.
Вскоре подошёл Вадик, оценил ситуацию и сказал, что мне не стоит переживать, он всё исправит. Я глянул на него в ожидании, что он сейчас достанет телефон и сделает всего один звонок какому-то очень важному родственнику, который, конечно, всё мгновенно исправит, но этого не случилось. Вадик повторил, чтобы я не волновался и куда-то пропал. 
А через пару дней мне позвонили и сообщили, что институт планирует добрать ещё восемь поступающих. Меня спросили, заинтересован ли я всё ещё в обучении в их вузе. Какое-то время я даже не знал, что ответить так, чтобы не закричать от радости. В тот момент моему детскому уму пришлось окрепнуть во второй раз.
В следующий раз я увидел Вадика уже первого сентября. Он нисколько не удивился моему появлению, из чего я сделал вывод, что он всё-таки причастен к моему поступлению. Когда я попробовал разузнать, каким же образом он это сделал, он лишь пожал плечами и ответил:
– Не знаю, Кирилл, – и, хитро ухмыльнувшись, добавил. – Думаю, главное в этой жизни – это подавать вполне обычные события как чудо.
Я тогда ответил, что, наверное, чуть главнее уметь видеть чудо там, где происходит обычное событие. Мы долго рассуждали на эту тему и, в конечном счёте, по обычному студенческому принципу напились вместо того, чтобы прийти к какому-то выводу.
Спустя несколько лет – смутные отрывки воспоминаний которых всплывают в голове за несколько минут – мы выбрали разные кафедры. Я пошёл на режиссуру телевидения, а Вадик – на операторское мастерство. Да, всё верно, мы оба из того маленького процента людей, которые по окончанию учёбы устраиваются на профессию по специальности.
Правда, это самое устройство у меня проходило непросто. Получив диплом, Вадик сразу отправился за рубеж, заявив, что у нас в стране с таким образованием делать нечего. Что касается меня, то я два долгих года занимался совсем не тем, чем хотел. Работы почти не было. Пару раз я режиссировал рекламные ролики для телевидения. Изредка мне доводилось снимать клипы для начинающих независимых групп, которые не имели возможности много платить. Но моя ключевая проблема была нисколько не в финансовых заработках – скорее в душевных. 
Я хотел снимать кино, которое заставит людей задуматься. Не на какую-то конкретную тему, а так, просто, вынудит их мозг работать чуть упорнее. В студенческие годы мне казалось, что я в этом очень многое понимаю. "Искусство", говорил я, "это великолепная возможность заставить даже самого глупого человека думать". 
Мой амбициозный максимализм разбился о съёмки клипов на заброшенных пляжах и рекламу сливочного масла.
Мы как-то говорили с папой по скайпу, и он сказал мне, что даже в сливочное масло можно вложить некую мысль. Я ответил, что он, конечно, прав, но это невозможно сделать со связанными руками. У клипов и рекламы есть определённые правила, а вот кино – это то самое место, которое создано для того, чтобы правила нарушать. Он недовольно хмыкнул, и не в силах дальше с ним спорить я попросил у него ещё денег до следующего проекта.
Почти дойдя до состояния полного отчаяния и опустошённости, я услышал телефонный звонок и почему-то сразу почувствовал, что он всё изменит. Я поднял трубку. Звонил Вадик. 
– Мои коллеги со студии сейчас ищут режиссёра. Я предложил им тебя, и они согласились. Они хотят тебя, Кирилл.
– Что ты им такого замечательного про меня рассказал?
– Не рассказал, а показал. Я показал им твои работы. Твои клипы, твою рекламу. Они в восторге.
Мои заброшенные пляжи и моё сливочное масло. Оказывается, что продюсеры рассмотрели в них какую-то идею, какую-то искру.
– Кирилл, они сказали мне, что ещё никогда так вдумчиво не смотрели на масло. Так что, тебе интересно? 
Как и десять лет назад я не знал, что ответить так, чтобы не закричать от радости. Но к этому моменту мой ум уже был совсем недетским и вполне окрепшим, так что я, не сдерживаясь, закричал.
Я пообщался с продюсерами и мы быстро нашли общий язык. Это было несложно, поскольку никаких трудностей перевода не возникло: то ли Вадик умолчал о том, что эти ребята – русскоязычные эмигранты, то ли я просто не услышал этого, пока кричал.
Они планировали интерпретировать "Итальянскую трагедию" Вентворта Смита, перенеся повествование в наше время. Я прочёл эту книгу за день и чуть ли не в каждой главе мне вспоминалось объяснение продюсеров о том, почему они выбрали именно меня:
– Понимаете, Кирилл, книга очень глубокая, но эта глубина заметна не каждому читателю. Мудрые мысли слишком умело скрываются за кричащей драмой. Мы ищем человека, который сможет заставить каждого зрителя нырнуть на эту глубину. И, кажется, мы нашли его.
Я пообещал им, что сделаю фильм именно таким. Я гарантировал, что они обратились к нужному человеку.
Я поблагодарил Вадика за полученную возможность. Я сказал, что теперь моя жизнь заиграет новыми красками.
Я ещё не знал, что скоро начну умирать.

3.

Вот как это произошло.
Сначала утро, которое ничем не отличается от многих других.
Я просыпаюсь, отключаю будильник, иду в душ. Потом беру нож-пилочку и аккуратно отрезаю два ломтика хлеба. Положив их в тостер, я прожимаю рычажок и говорю:
– Ну что, Ричи, поможешь мне с завтраком?
Тостер ничего мне не отвечает, но на просьбу откликается, и через пару минут я ем тосты с клубничным джемом.
Времени до начала съёмок остаётся совсем немного, и как на зло на улице страшный гололёд. Я иду как можно быстрее и стараюсь убедить себя в том, что если я поскользнусь и упаду, ничего страшного не случится. А вот если я опоздаю, то на меня косо посмотрят, и это будет настоящим кошмаром.
Я всё-таки задерживаюсь, но всего на минуту или две – совсем незначительный промежуток времени, который способен меня пристыдить из-за того, что все уже на площадке.
В тот день мы должны снимать сцену первого диалога между персонажами Руслана и Артура, которую я считаю одной из самых главных и основополагающих во всём сценарии.
Я здороваюсь с коллегами, небрежно махнув рукой. Заученный жест, который должен добавить чуть больше уважения ко мне со стороны моих подчинённых. Хотя, на самом деле, он совсем не работает.
Потом я вдруг замечаю, что у Руслана нет ноги.
Немного странное чувство, когда ты обращаешь внимание на то, что у знакомого тебе человека вдруг пропала нога до колена.
Я не пугаюсь. Скорее я восхищён.
Я подбегаю к Вадику и восторженно спрашиваю у него:
– Как вы добились такого эффекта?
Главные герои “Итальянской трагедии” Вентворта Смита – одноногие инвалиды. У одного из них нет правой конечности, у второго – левой. Когда Вадик по телефону вкратце пересказывал мне сюжет, я, не побоявшись выглядеть глупо, спросил, как мы можем это снять. 
– Мы же не будем искать одноногих актёров, верно?
– Верно. Но ты, видимо, плохо представляешь, как дёшево и быстро работают современные технологии, – бодро ответил мне Вадик.
Он рассказал мне, что человеку надевают на ногу яркую повязку редкого цвета, который легко можно будет потом вырезать из кадра. Фон снимается отдельно, затем мы программно комбинируем кадры. Получается, что там, где у актёра была повязка, появляется пустота. Я это прекрасно всё понимал, но позволил ему немного передо мной повыпендриваться.
У Руслана и Артура повязки были ярко-салатовыми. Вплоть до вчерашнего дня они практически не появлялись на съёмочной площадке  без них. 
И сегодня то место, которое у Руслана было постоянно покрыто зелёной повязкой, выглядит полностью прозрачным. Сквозь его существующую ногу я вижу серый, грязный асфальт, покрытый тонким, потрескавшимся льдом. 
Это выглядит лучше, чем любые спецэффекты. Как минимум потому, что я очень чётко понимаю, что нахожусь не внутри компьютера, а в реальном мире, и я действительно вижу это своими глазами. 
– Какого эффекта? – непонимающе спрашивает Вадик. 
Суть моего вопроса настолько очевидна, а Вадик так удивлённо на меня смотрит, что я в очередной раз задумываю начать с ним беседу о том, что он должен попробовать амплуа актёра.
– Ну нога же, нога! – восклицаю я, но тут же беру себя в руки, вспоминая, что детским восхищением крайне сложно заслужить уважение со стороны подчинённых. – Вадик, как вы избавились от повязки Руслана?
– От повязки? Избавились?
Всё внимание на площадке приковано к нашему диалогу. Ещё секунду назад все что-то обсуждали, но теперь они молчат и смотрят на меня. Я вижу на их лицах разные эмоции: одни удивлены, вторые сдерживают смех, третьи напуганы. 
Только один человек смотрит на меня абсолютно равнодушно: та помощница Вадика, ответственная за хлопушку, у которой оборваны уши. Её волосы сегодня снова зачёсаны назад, и я наблюдаю, как её шрамы синеют прямо на моих глазах, а затем из них маленькими каплями начинает падать чёрная кровь.
У меня начинает болеть голова. 
– Вадик, у него же прозрачная нога, – говорю я и, видя его нарастающее недоумение, решаю изменить интонацию на вопросительную. – У него же прозрачная нога?
Группа тех наблюдателей, что сдерживала смех, присоединяется к группе тех, что были напуганы.
– Нет, – отвечает Вадик как можно спокойнее, но даже в этом односложном слове я слышу, как дрожит его голос. – У него не прозрачная нога. Он в той же повязке, что и обычно.
Кто-то кладёт ладонь на моё плечо, и я резко оборачиваюсь. Намного более резко, чем делают это здоровые люди.
Это Артур. Он спрашивает:
– Кирилл, с тобой всё нормально? Ты же нас не разыгрываешь?
Я опускаю глаза на его ногу. Её нет. 
Видимо, со мной не всё нормально. Видимо, это вы меня разыгрываете.
Толпа начинает шептаться. Я кручу головой, не понимая, что же я пытаюсь уловить взглядом, и голова болит всё сильнее.
Артур бьёт ладонью по своей ноге, которую я впритык не вижу, и я слышу хлопок. Он говорит:
– Видишь? На месте моя нога.
Он кладёт руку туда, где кончается его нога, и медленно её опускает. И я вижу, как его обрубок ноги отрастает вслед за движением его руки.
Это абсурд. Это отсутствие логики.
Моё обоняние выхватывает запах ментоловых сигарет. Я знаю, что сейчас подойдёт помощница Вадика, но я больше не могу смотреть на её уши.
Затем кто-то проводит лезвием внутри моей головы, и я падаю.
Я закрываю глаза. Все начинают шуметь, но я не могу разобрать ни одного слова. Я вижу только темноту, из которой некто выдувает сигаретный дым.
Некто говорит:
– Мне жаль, что ты здоров как бык.

4.

За несколько недель до начала съёмок мы с Русланом и Артуром идём по длинному коридору, выложенному грязной серой плиткой, которая когда-то очень давно была белой. 
– Я знаю, это не самое приятное место, но вы обязаны здесь побывать, – говорю я. – Это поможет вам слиться с вашими персонажами.
– Мы понимаем, – бодро отвечают они.
Несмотря на то, что я хорошо осознаю, насколько серьёзно они настроены, я считаю нелишним в очередной раз напомнить, зачем мы здесь.
– Так случилось, что вы родились полноценными людьми. И вам предстоит сыграть тех, кто лишён возможности бегать по лужайкам и играть в футбол. Ваши персонажи тоже родились полноценными людьми. Но жизнь всё подстроила таким образом, что они лишились некоторых возможностей. Вам надо как можно лучше понять таких людей. 
Нам надо как можно лучше понять таких людей.
– Не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии, – это цитата из сценария. Цитата из Библии. Её озвучивает Руслан.
Коридор заканчивается двойными дверями. Я толкаю их, и мы идём дальше.
– Я хотел бы вас попросить, чтобы, общаясь с этими людьми, вы не акцентировали внимание на отсутствии ноги. Представьте, что они здоровы. Общайтесь с ними так, будто эти люди – такие же, как вы. Игнорируйте какую-либо разницу. Вы не сможете их понять прежде, чем отбросите сомнения в том, что вы абсолютно одинаковы. Эти люди не хуже вас. Скорее всего, как раз наоборот.
– Лучше тебе войти в жизнь без руки или без ноги, нежели с двумя руками и с двумя ногами быть вверженым в огонь вечный, – это цитата из сценария. Цитата из Библии. Её озвучивает Артур.
Я толкаю следующую дверь, и мы попадаем в новый коридор – теперь уже с белоснежной плиткой. Наверное, совсем недавно был ремонт этого отделения.
Нас встречает человек, которого я не видел почти пять лет. Я знаю, что он не рад меня видеть, но он слишком вежливый и культурный для того, чтобы отказать мне в помощи. Кроме этого, он хорошо относится к идее фильма, поднимающего среди прочих проблему жизни людей с ограниченными возможностями в современном обществе. И продюсеры отстегнули ему немаленькую сумму за нашу возможность прийти сюда.
– Здравствуйте, Алексей Петрович, – сдержанно говорю я и протягиваю ему руку.
Он нехотя отвечает на рукопожатие и здоровается с Русланом и Артуром.
– Я решил не говорить этого по телефону, – обращается он к ним. – Но если вы хотите представить, как живут наши пациенты, то попробуйте  для начала обмотать ногу верёвкой в районе колена так, чтобы вы не смогли её опустить. И поживите так недельку. Многое поймёте.
Он говорит это дружелюбным голосом, и я понимаю, что такой чести я бы от него не получил.
По правде, я не хотел этой встречи не меньше, чем он. Но других вариантов просто не было.
Мы прошли в небольшой кабинет, стены которого были либо завешаны грамотами, благодарностями и наградами, либо заставлены книжными полками. Алексей Петрович предложил нам кофе, но мы хором отказались.
– Нет, спасибо, – сказали мы. Я сел на скрипящую кушетку, ребята – на пошатывающиеся деревянные стулья. 
Затем он начал рассказывать.
Его история была длинной, и если бы я её читал, то вероятнее всего мне было бы безумно нудно и дальше первых двух абзацев я бы не добрался. Но то, как артистично и увлечённо он это делал, в очередной раз заставило меня им восхититься.
Он прыгал с истории на историю, легко меняя темы, но не давая ни одной из них остаться неоконченной. Вот он разговаривает с женщиной, ребёнок которой был подающим надежды пианистом, а затем лишился правой руки в результате аварии. Вот Алексею Петровичу 7 лет, и он в школе, отвечая на вопрос учительницы, говорит, что его призвание – быть врачом. А вот ему 27 лет – и он в той же школе рассказывает детям о своей профессии. А вот выросший мальчик показывает ему на смартфоне видео, где он играет на пианино одной рукой, используя правый протез для выстукивания такта.
Его истории вынуждают нас плакать, но нам вовсе не грустно; он подаёт всё исключительно жизнеутверждающе. Каждый его рассказ говорит нам: “Что бы не случилось, ваша жизнь не окончена”. Но он ни разу не произносит этой фразы вслух, как будто оставил её на какой-то самый сложный случай.
– Теперь, если вы готовы, – говорит он, – я покажу вам парочку наших пациентов и вы с ними пообщаетесь. Ни о чём не беспокойтесь, люди предупреждены о вашем приходе, вы будете говорить с теми, кто дал согласие на встречу.
Сначала мы разговариваем с очень старой бабушкой. Она почти ничего не видит, и её рот, похоже, не может полностью закрыться. Зубов у неё почти нет. Она живёт в этой больнице и последние тридцать лет она лишена обеих ног.
– Конечно, жизнь у меня очень непростая, – говорит бабушка. – Раньше было намного легче.
– Раньше – это до травмы? – аккуратно спрашивает Руслан.
– Нет, глупый, – она наклоняет голову и широко ему улыбается, как можно сильнее смыкая губы. – Или да, если ты называешь старость травмой.
Мы слушаем историю молодой, красивой женщины. Зайдя в кабинет, она открыто нам улыбается. Её фигуру, близкую к идеальной, прикрывает элегантный тёмно-зелёный пиджак. Над её очаровательными глазами идеально разделённые, кричаще-чёрные ресницы. Она так красива и эффектна, что мы не сразу замечаем, что у неё нет одной руки.
– Сначала, конечно, было очень сложно, – говорит она. – Мне казалось, что меня кто-то проклял.
– Прошло много времени, прежде чем я перестала относиться к этому как к проклятию, – говорит она, пока я считаю ресницы над её левым глазом. – И поняла, что это испытание. 
– Мне повезло с родителями, они учили меня быть целеустремлённой, – говорит она, пока я считаю ресницы над её правым глазом. – И я полюбила это испытание.
– Я не верю в бога и не собираюсь в него верить, – она опускает глаза. Тридцать девять. Сорок две. – Но мне когда-то сказали, что он не даёт человеку испытаний, которые тот не способен вынести. И мне помогло это стать сильнее. Помогло поверить в себя.
Когда она выходит, Алексей Петрович ехидно хмыкает и говорит:
– Ну что, знатоки, а кто из вас скажет мне какой у неё не было руки – левой или правой?
Мы долго спорим втроём и приходим к умозаключению, что левой. Алексей Петрович хмыкает второй раз – но теперь уже довольно.
– Какие же вы молодцы, – говорит он. – Тогда вы, наверное, заметили, что на правой у неё нет мизинца.
Нет. Мы не заметили этого.
Мы слушаем историю мужчины лет сорока пяти. На его лице красные щёки, покрытые густым слоем щетины, и грустные, уставшие глаза. Я решаю не считать его ресницы.
– Мне пришлось пережить ампутацию, – говорит он. – На самом деле, это было совсем нестрашно. Тем более, до этого мне удаляли нерв зуба.
– Как-то я проснулся, – говорит он. – И закричал от радости. Потому что я почувствовал, что моя нога снова на месте. Я сбросил с себя одеяло, но ноги на месте не оказалось. Первое, что я подумал, – она стала невидимой.
– Я чувствовал свою ногу, но на самом деле, её уже давно не было. Это что-то вроде воспоминания о ноге, но воспоминания слишком реалистичного. Они объяснили мне, что это фантом, – он кивает на Алексея Петровича и продолжает:
– Ещё до ампутации я слышал про фантомные боли, они меня очень пугали. Но мой фантом не такой. У меня добрый фантом, он не причиняет мне боли.
– Каждое моё утро начинается с того, что я похлопываю себя по бедру. До тех пор, пока не проснётся фантом и я не начну чувствовать свою ногу.
– Когда я чувствую ногу, – говорит он. – Мне легче надеть протез. 
– По правде, я тут же забываю, что это протез. Мне кажется, что это моя нога, только я немного на неё прихрамываю. И ещё она не слишком гибкая. 
– Ещё про фантома. Алексей Петрович это, конечно, не поддерживает, но я своего фантома одушевляю. Я не считаю его своей ногой. Я считаю, что он где-то рядом со мной летает, просто я не могу его увидеть. И он заставляет меня чувствовать свою ногу.
– В детстве мне очень не хватало вымышленного друга, – подытоживает он. 
Мы общаемся с пациентами ещё какое-то время, и все их характеры и судьбы безумно интересны. Я обращаю внимание на то, что никто нам не рассказывает, как потерял конечность. Никто этого не вспоминает. И мы не спрашиваем.
Когда Алексей Петрович отдёргивает шторы в своём кабинете, мы обнаруживаем, что на улице уже смеркается. Я говорю, что нам пора и благодарю за оказанную помощь.
Руслан и Артур признаются, что до сегодняшнего дня не понимали, какая ответственность на них возложена. Не подавая вида, я соглашаюсь.
Мы снова обмениваемся рукопожатиями, а затем идём по длинным коридорам.
Когда мы оказываемся на улице, Руслан спрашивает, показалось ли ему, или между мной и врачом было какое-то напряжение.
– Точно не показалось, – отвечает за меня Артур. – Вы знакомы?
Я игнорирую их вопросы. Притворяюсь, что они фантомы.
Вскоре мы покидаем это место, и я надеюсь, что не вернусь туда больше никогда.
Но возвращаюсь спустя три недели. Только теперь в качестве пациента.

5. 

Воспоминания идут чередой вспышек.
Вот я сижу на заднем сидении машины. Моя голова откинута назад, и  я вижу перед собой кожаную обивку потолка. С обоих сторон сидят Руслан и Артур, они крепко держат меня за руки. Вадик за рулём, справа от него – помощница с хлопушкой. Её волосы, зачёсанные назад, скрывают от меня изуродованные уши.
– С ним когда-нибудь было такое раньше? – это голос Руслана. Или Артура. Я не могу понять, с какой стороны идёт звук.
– Нет, нет, никогда, нет, – суетливо отвечает Вадик. Машина резко уходит в сторону. Мы едем очень быстро.
– Всё когда-то случается в первый раз, – говорит девушка, а я думаю, что это очень трогательно, что она решила поехать со мной, что она решила обо мне позаботиться. Или всё-таки у них с Вадиком что-то есть.
– Давайте просто помолимся, что этот его первый раз будет последним, – говорит Вадик.
Хотя он не знает молитв. Он не верующий.
Сквозь лобовое стекло внутрь салона проникают блики света, и я вижу следующую вспышку.
Вот меня ведут под мышки в какое-то здание. Я приоткрываю глаза, но понимаю, что могу этим ввести их в заблуждение, будто со мной всё в порядке, поэтому поспешно их закрываю.
Я слышу:
– Почему мы приехали именно сюда?
Я слышу:
– У нас здесь есть друг.
Я слышу:
– Ну как друг, скорее хороший знакомый.
Я слышу:
– Хотя, наверно, в таких ситуациях хорошие знакомые и становятся друзьями.
Вот я лежу. Сверху потолок. Он белый – значит, потолок. Потолок – значит, сверху. Значит, я лежу на спине.
Я приподымаюсь на локтях, предчувствуя, что это будет крайне сложным действием. Но я оказываюсь неправ: я делаю это очень просто, легче чем в утро своей обычной субботы. Я полон сил и энергии.
Я нахожусь на кровати в больничной палате. Рядом стоят ещё три таких кровати, они пустые и аккуратно застелены белыми простынями. А я укрыт малиновым пледом, колючим на ощупь. 
Ещё в комнате есть Вадик. И больше никого. Я непроизвольно радуюсь тому, что его помощница ушла. Надо будет попросить её сменить причёску. Или его – сменить помощницу.
– Дружище, ты нас сильно напугал, – радостно говорит Вадик. Странно, что он выбрал такое настроение для реплики про страх, но мы не на съёмочной площадке и не можем это переснять.
– Себя я напугал ещё больше.
– Как ты себя чувствуешь?
– Удивительно. В том смысле, что меня сейчас многое удивляет.
– Послушай, я не звонил ещё продюсерам, но будь уверен, что если тебя в больнице задержат, то своё место ты не потеряешь. Я разберусь, не думай об этом.
Вот таким я всегда видел Вадика – человек, который по волшебству решает любые проблемы.
Я ничего ему не отвечаю. Только молча улыбаюсь.
– Знаешь, – говорит он. – Ты выглядишь очень свежо. Намного лучше, чем когда ты без сознания.
И смеётся. Очень правдоподобно и искренне. Хотя шутка плохая. 
Дверь в палату открывается. Заходит двое людей в халатах, за ними Алексей Петрович. Как и в прошлый раз, я бесконечно не рад его видеть. Только теперь, лёжа на больничной койке в его присутствии, я автоматически проверяю, все ли мои конечности на месте.
– Ну что, Кирилл, – говорит он. – Давай разбираться, что с тобой не так.
О, конечно, давайте. Я как раз всю жизнь этим занимаюсь.

6.

Мне провели обыкновенные процедуры неврологического осмотра – координация движений, рефлексы, тонус, мускульная сила. Меня спросили, на что я жалуюсь.
Обычно я жалуюсь на то, что меня постоянно преследует чувство того, что я делаю что-то не так. Даже когда я пытаюсь сбежать от него, оно говорит мне, что это неверное решение, что мне лучше продолжать жить с этим переживанием. Я ответил:
– Галлюцинации, цветовые аномалии. – Я сказал это с такой лёгкостью, будто каждый день ставлю кому-то диагнозы. Я сказал это без намёка на волнение, будто один из следующих ударов молоточком по коленной чашечке приведёт меня в норму.
Врачи переглянулись и молча обсудили мой ответ. 
Алексей Петрович попросил меня рассказать, как всё было.
Я начал с невидимой ноги и того, как прямо на моих глазах она частично появилась из воздуха.
Я сказал:
– У меня создалось впечатление, что я не видел именно повязку. Всё, что было под ней я мог увидеть.
Я рассказал им про ассистентку Вадика. Про то, что у неё обгрызаны мочки ушей. И что мне кажется, что это вижу только я. Иначе кто-то бы уже догадался попросить её как-то это прятать, хотя бы когда она на работе. 
Алексей Петрович догадался, какую девушку я описываю.
– Она привезла тебя сюда, верно? – спросил он.
Я кивнул.
– У неё всё нормально с ушами, – констатировал он. – Она носит на них зелёные клипсы с камнями, похожими на изумруды.
Врачи снова переглянулись и молча обсудили полученную информацию.
Мне задали около тридцати вопросов о том, болел ли я тем или иным заболеванием раньше. Меня спросили, употребляю ли я наркотики. Я  удивился тому, что не с этого начали.  
На все вопросы я ответил отрицательно.
Я нормальный, здоровый человек. Я был им вплоть до вчерашнего дня. И нет, меня совсем ничего никогда не тревожило.
Меня спросили, что я почувствовал, когда терял сознание.
– Страх, – ответил я. – Мне стало страшно.
И стыдно, когда пришлось сказать это вслух.
– Нам придётся сделать вам несколько процедур посложнее, – сказал один из безымянных врачей.
И меня повели делать МРТ. На меня надели гигантские наушники, в которых не играла музыка. Мне в руку вложили резиновую грушу и сказали, сильно нажать на неё, если что-то пойдёт не так.
Я не понял эту фразу. Что-то уже шло не так.
Меня уложили на горизонтальную панель, и она заехала в небольшой белый тоннель. Меня попросили не двигаться.
Я не двигался. А затем заиграла музыка. На самом деле, это была страшная какофония, но чтобы лежать было веселее, я решил думать, что я на концерте экспериментальной электроники. 
Дамы и господа, сегодня в концертном зале эксклюзивное выступление аппарата для магнитно-резонансной томографии! Поторопитесь, количество мест строго ограничено!
Оно всего одно. Моё.
Результаты были готовы через тридцать минут. За эти полчаса Алексей Петрович провёл ещё несколько тестов.
Он показывал мне разные карточки, на которых были узоры из кружочков разного цвета. Некоторые кружочки складывались в цифры. Алексей Петрович просил меня назвать число, которое я вижу на карточке.
Мне знаком этот тест. Это проверка на дальтонизм.
На последней из двадцати карточек было число двадцать два. Я назвал его. И Алексей Петрович задал вопрос, который до этого прежде не был озвучен:
– И какого цвета это число?
– Разного. Оттенки красного, в основном – уверенно ответил я. 
– Красного? – переспросил он. – Ты уверен?
– Абсолютно.
– Я так и подумал, – ответил он. И вздохнул. Слишком тяжело вздохнул.
А я решил не спрашивать, что он подумал. Потому что мне и так было всё понятно, просто я совсем не хотел этого признавать.
Затем мне показали снимок моего МРТ. Он очень похож на рентген, только на нём фотографии моего черепа с обезумевше вывалившимися глазами. 
Вот мой череп анфас, а вот в профиль. Десятки разных снимков. Каждый из них доказывает, что с этого момента я не смогу всерьёз воспринимать комплименты моим глазам.
Алексей Петрович показал в произвольную точку на листе и спросил, вижу ли я тут пятно. И вот тут хорошо видно ещё одно, а вот тут ещё одно.
К сожалению, я ничего не увидел, наверное, потому что я раньше никогда не смотрел фотографии своего черепа и мне не с чем было сравнивать.
– Мы обнаружили у вас очаги, – заявил один из безымянных врачей. – Но пока не можем точно установить, что это. Мы продвинулись в определении диагноза, но надо провести ещё несколько исследований, чтобы удостовериться в нашей догадке.
Я услышал: “У нас нет никаких догадок. Мы понятия не имеем, что с вами”.
– Мы рекомендовали бы вам остаться в больнице, – продолжил он. – Но фактически нет никаких причин настаивать на этом. Также мы можем рекомендовать вам посетить нашего психолога, если вы сильно переживаете. Но, поверьте, никаких поводов переживать нет. Это не редкий случай в нашей практике.
Я услышал: “Бегите отсюда. Психолог вам всё равно не поможет”.
– Кирилл, если говорить простыми словами, то ваш мозг болен, и мы знаем, как его лечить, – сказал Алексей Петрович. – Сейчас проявляется определённая аномалия – вы не видите зелёный цвет; ваш мозг заменяет его чем-то другим. 
Он сказал:
– Вы не дальтоник. Вы различаете цвета. Зелёный вы отличаете от других. Число двадцать два было не красным. Оно было зелёным.
Он сказал:
– Просто вы забыли, как зелёный цвет выглядит.
Он сказал:
– И ваш мозг заменяет зелёный цвет на… На что-то другое. Потому что он не привык видеть пустые места.
И впервые за долгие годы он говорил со мной таким добрым, успокаивающим голосом, что я вместо его слов услышал: “Ваш мозг болен. Скоро вы умрёте. Мы стараемся посчитать, сколько вам осталось”.
Мне дали какие-то таблетки и сказали приходить завтра утром. Я спросил, можно ли мне употреблять алкоголь.
Они ответили, что это вполне обычные витамины, но в любом случае мне стоило бы воздержаться от вредных привычек.
Я стоял посреди коридора в состоянии лёгкого шока. У меня тут цветовые аномалии и я, скорее всего, нахожусь при смерти, а они спокойно меня отпускают самого на улицу. Я понимал, что мне надо их поблагодарить за оказанное время. Несмотря на немаленький выставленный счёт, я чувствовал себя необычным пациентом — таким, к которому относятся с особенным трепетом.
Но я сказал другое:
– В детстве зелёный цвет был моим любимым.
И Алексей Петрович ответил:
– Иронично. 
А один из врачей напоследок сказал, что жизнь – смешная штука.
Затем я шёл мимо плиток, которые с каждым шагом теряли свою белизну и становились более серыми и мрачными и думал: “Безусловно, жизнь – смешная штука, только ничего смешного в этом нет”.

7.

Я продолжил жить. Почти как ни в чём не бывало. 
Это оказалось не так уж и сложно. 
В радуге целых семь цветов, и я перестал видеть лишь один из них. Ещё одна хорошая новость заключалась в том, что некоторые оттенки зелёного я всё же был способен увидеть. Каждый раз я радовался такой возможности, как ребёнок.
Я не силён в названиях цветов, но у меня дома есть нож с рукояткой цвета, похожего на неспелый лимон. Зелёный оттенок, но не такой зелёный, как у лайма. Эта рукоятка была хорошо мне видна, и я решил везде носить с собой этот нож, чтобы каждый раз напоминать себе, что ещё не всё потеряно.
Серьёзной проблемой было то, что мой мозг подменял выпавший из моей памяти цвет на что-то другое, причём чем-то другим могло быть буквально всё что угодно.
Однажды я стоял возле светофора и ждал, когда появится возможность перейти дорогу. Светил красный цвет, затем он потух, и круг под ним вместо того, чтобы загореться зелёным, превратился в моё лицо. Но я не испугался, к тому моменту я уже как-то привык, поэтому мы просто улыбнулись друг другу, и я перешёл дорогу.
Встретить своё лицо – это вообще не страшно. Я как-то увидел в супермаркете женщину с маленьким ребёнком, а на его лице и руках сидели тараканы. Увы, я не знаю наверняка, что это было, но по их разбросу, я пришёл к выводу, что у мальчика ветрянка, и он обмазан зелёнкой.
Вот в чём проблема. Очень сложно понять, что ты видишь на самом деле, а что дорисовывает твой мозг, прикрывая зелёный цвет.
Как это ни странно, вопрос того, как же это работает, я закрыл для себя с помощью интернета, а не врачей. Всего парочка статей – и вот я уже знаток невропатологии, который знает одну простую вещь: если мозг не способен прочитать некую визуальную информацию, то глаза не могут её увидеть. 
В такой ситуации мозг обманывает зрение и как бы скрывает правду. Я нашёл один случай из реальной практики: мужчина разучился видеть округлые предметы, поэтому он их как будто не замечал. Он смотрел сквозь них. Его взгляд (точнее, его мозг) не мог зацепиться за что-то круглое.
Был проведён следующий эксперимент: посреди длинного узкого коридора поставили тяжёлый металлический шар и попросили больного пройти вперёд. Он, разумеется, препятствие не увидел и споткнулся о него. Ещё чуть-чуть – и он бы упал.
В конце коридора его спросили:
– Обо что вы споткнулись?
А он ответил:
– Я не спотыкался.
Его спросили:
– Но откуда у вас тогда синяк на большом пальце ноги?
Он ненадолго задумался, и вдруг на его лице появилось озарение. Он сказал:
– Так это я вчера ударился об угол шкафа.
Он не врал. Он действительно так думал. 
Психиатры называют это конфабуляцией, то есть неким ложным воспоминанием, фальсификацией реальности.
Каждое своё утро в течение трёх дней я начинал с похода в больницу. Мне делали укол, а затем я шёл общаться с Алексеем Петровичем. Мы проводили вместе от пятнадцати до сорока минут, в течение которых он задавал мне различные, часто несвязанные вопросы. Один раз он мне дал новый тест.
– Сейчас я буду показывать тебе чёрно-белые картинки, ты должен называть ассоциации, которые придут тебе в голову.
Увидев первую картинку, я сказал: 
– Я знаю этот тест. Это тест Роршаха.
Он кивнул и показал мне пять картинок. На каждой из них я видел раскраску крыльев бабочки, но старался отвечать как-то разнообразней. Наверное, я боялся, что мне диагностируют помешанность на бабочках.
Затем Алексей Петрович достал из-под стола новую порцию карточек и показал их мне. Выслушав мои ответы, он спросил меня, есть ли какая-то общая разница между первым блоком картинок и вторым.
Я покачал головой. Одни и те же крылья бабочек.
– Это действительно интересно, – сказал он, удивлённо приподняв брови. – Видишь ли, во второй части картинок стандартный чёрный цвет был заменён на зелёный. Однако, ты был готов видеть чёрно-белые рисунки и ты видел только их – и ничего, кроме них.
Все эти вопросы задавались мне из-за того, что мне так и не поставили диагноз. Я старался не задавать им вопросов, предчувствуя, что ответы мне не слишком понравятся. Кроме того, я учил себя доверять врачам, понимая, что мне всё равно больше не на кого надеяться. 
Что касается работы, то с ней не было никаких проблем. На следующий день после своего обморока я пришёл на работу, будто вчерашнего происшествия вообще не было. Ко мне тут же подошла ассистентка Вадика. Она спросила, как я себя чувствую.
В её ушах сегодня были янтарные серьги. И значит, чувствовал я себя просто прекрасно. Так я ей и сказал, а потом собрал всех присутствующих и без лишних деталей рассказал им, что со мной случилось и что меня ждёт дальше.
Хотя я понятия не имел, что меня ждёт дальше. Но подавал свой рассказ с такой интонацией, будто всё будет великолепно.
Они подумали, что я очень смелый, раз уж решил им рассказать о своём заболевании. Всё было в точности до наоборот. Я трусил, что однажды я начну впадать в отчаяние, и тот факт, что незнающие о моей ситуации люди находятся рядом и могут о чём-то догадаться против моего желания, напугает меня ещё больше, и я просто-напросто привселюдно расплачусь. А это уж никак не входило в мои планы.
Вадик попросил всех присутствующих ограничить использование зелёного цвета в одежде и аксессуарах. Он заявил, что у меня не хватит наглости требовать этого, но все мы понимаем, что так будет лучше. Зелёные повязки мы заменили на ярко-голубые.
Несколько слов о Вадике. Не скажу, что без него бы я не справился, но я не ожидал, что один человек способен оказывать такую сильную моральную поддержку. Я буквально гордился тем, что у меня есть такой друг.
Я плохо понимаю, как он это делал, но в моменты, когда мы общались, я не чувствовал себя жертвой. В почти любое другое время я рано или поздно начинал себя жалеть либо же рассуждал про некую жизненную несправедливость.
Но нет, нельзя сказать, что я совсем уж разбился. Я вроде как держался молодцом. Как только в моей голове появлялись плохие мысли, я либо прогонял их, либо – если первое не получалось – убеждал себя в том, что я это смогу пережить. 
Руслан как-то сказал мне, что я стал лучше шутить. Будто болезнь сделала меня более весёлым человеком. Я решил не рассказывать ему, как работают защитные механизмы. 
Оглядываясь на своё прошлое, на то, какие сложности я пережил, я был уверен, что могу справиться с чем угодно. Главное – в какой-то момент не сорваться.
Но я сорвался.
И причиной для этого стала обычная кухонная вилка.

8.

Вот как это произошло.
Я приготовил себе на ужин лёгкий салат и незамедлительно его съел, попутно просматривая сегодняшние новости на планшете. Я поставил посуду в раковину и решил, что если не помою её прямо сейчас, то она застоится здесь надолго.
Врачи рекомендовали мне избавиться от вредных привычек. Я решил объединить этот процесс с созданием нескольких хороших. Например, мыть посуду сразу после еды.
Я тщательно намылил губку и начал ей протирать тарелку. Резко дёрнув локтем, я случайно столкнул вилку, и она упала на пол.
Я опустил тарелку в раковину. Закрутил воду. Присел.
В моей квартире не было ни одной живой души, кроме меня самого, поэтому я обратился к своему тостеру:
– Ты знаешь приметы, Ричи? Вилка упала. Теперь к нам должен кто-то прийти.
Какое-то время я смотрел на вилку, а затем перевёл взгляд на входную дверь. Мне казалось, что ещё чуть-чуть, и кто-то в неё позвонит. 
Я начал считать до десяти. Я решил, что не успею добраться до конца прежде, чем кто-то ко мне прийдёт.
– Знаешь, Ричи, мне всегда легко удавалось быть самодостаточным. Но почему-то сейчас я так одинок, как никогда раньше.
И на слове “одинок” я услышал, как мой голос сломался.
А когда я мысленно дошёл до восемнадцати, то обнаружил, что мои щёки мокрые.
Я сидел на полу и плакал.
Я сказал:
– Ричи, ты самый замечательный тостер в мире, но, наверное, я что-то сделал не так, если рассказываю это всё тебе.
Моё сознание разделилось на две части. Одна из них была вдохновляющей и мудрой – она говорила мне, что если я позвоню Вадику, он будет у меня через полчаса. И он далеко не единственный, кому я могу позвонить. 
Вторая часть – глупая, лживая и безрассудная – убеждала меня в том, что Вадик не пришёл бы. У него дела. А если пришёл бы, то сделал бы это из жалости. Но никому не позволено жалеть меня, данное право есть только у меня.
Я встал. Выдвинул ящик. Достал оттуда разные столовые приборы. Вилки. Ложки. Ножи.
Я начал бросать их на пол. 
Я никогда не верил в приметы, но возможно сейчас они помогут мне.
Было очень светло. Мои окна на кухне не были занавешены, потому что раньше на них висели зелёные гардины, вместо которых я видел серый металлический забор с колючей проволокой. 
Я спрятал гардину в кладовку, чтобы использовать потом, когда выздоровлю, но сейчас мне казалось, что я могу её сжечь. Что она мне больше никогда не пригодится.
Приборы падали на пол, бились друг о друга, гремели, шумели, давили на меня, но я не прекращал это занятие до тех пор, как ящик не опустел.
В дверь никто не звонил. Никто не стучал. Я безостановочно плакал. Как ни разу в своей взрослой жизни.
Если бы я посмотрел в зеркало, то не узнал бы себя. 
Я постарался взять себя в руки. Я сказал:
– Ричи, мне надо с кем-то увидеться.
Тостер промолчал, а я открыл адресную книгу своего телефона и начал листать.
Сотни контактов, которые я отмёл по самым разным причинам, главная из которых – нет, этот человек не сможет меня спасти.
Даже Вадик. Тем более Вадик. Потому что он лучше меня.
И тогда я понял, какой номер мне надо набрать.
Тот, который не сохранён в адресной книге, потому что я удалил его почти пять лет назад. 
Тот, который я до сих пор помню на память.
Я набрал номер и обрадовался тому, что услышал гудки. 
Второй раз я обрадовался, когда трубку на той стороне подняли. Только  сначала ничего не сказали, подчеркнув своим молчанием готовность меня выслушать.
И я сказал:
– Привет, Алиса. Мы можем встретиться?

9.

Я на улице. Зимняя куртка заменена на лёгкую ветровку.
Я вижу, как приходит весна. Я боюсь этого. Меня охватывает страх при мысли о том, что скоро всё начнёт зеленеть. Я могу лишь предполагать, во что превратятся почки и листья. Я не могу гарантировать, что смогу это перенести. Возможно, мне стоит сидеть дома и никуда не выходить.
Но сейчас весна ещё только начинается, и я иду на встречу с Алисой. 
Навстречу мне, подпрыгивая, бежит маленькая девочка. У неё большие любопытные глаза, а на голове заплетены косички. На ней синий пиджак, подчёркивающий голубизну глаз, а за спиной висит розовый рюкзак. Я осматриваю её с ног до головы. Кажется, опасный цвет отсутсвует.
Теперь я именно так анализирую всех пешеходов.
Она радостно напевает песенку. Я различаю слова:

Горох, огурчик и петрушка,
Крокодильчик и лягушка,
Травка, лианы, листочки,
Яблочки, почки и кочки.

Обычно мне не нравятся совпадения, но это я нахожу довольно милым. Я прохожу мимо девочки и вдруг понимаю, что она развернулась и теперь идёт за мной. 
– Мы не хотели причинять тебе какой-либо вред, – говорит она.
Я останавлюваюсь, но прежде, чем я повернусь, она удерживает меня своей хрупкой ладошкой.
– Мы не хотим, чтобы ты оборачивался. Мы будем громко плакать, если ты это сделаешь. Мы считаем, что ты должен продолжать идти.
Я неуверенно шагаю вперёд. 
– Что ты от меня хочешь? – шепчу я.
– Мы хотим тебя успокоить. Мы считаем, что скоро мы найдём другой способ решить нашу проблему. Мы хотим извиниться.
– За что извиниться?
– Мы хотим извиниться за то, что испортили тебя.
Её голос принадлежит всё той же маленькой девочки, но он совсем не такой, как тогда, когда она пела песню. Теперь он звучит более металлическим. В нём нет интонации. 
В нём нет чего-то живого.
– Испортили меня? – переспрашиваю я.
– Мы имели в виду именно это. Мы испортили тебя, потому что не нашли другого способа.
Я рефлекторно проверяю, вложена ли в мою правую руку резиновая груша. Мне сейчас очень хотелось бы на неё нажать.
– Способа для чего? – уточняю я.
– Мы здесь только для того, чтобы предупредить тебя о том, что всё будет хорошо. Мы считаем, ты не должен делать глупостей.
Так многие считают, но мне никогда это не помогало избегать их.
– А кто такие мы? – наконец я прихожу к самому очевидному вопросу.
– Мы не имеем имени, но ты можешь называть нас операторами. Мы думаем, что ты вряд ли воспользуешься этим прозвищем, потому что ты никому о нас не расскажешь.
– Откуда такая уверенность?
– Мы утверждаем, что ты боишься последствий. Мы знаем, что тебя отправят к психиатру. Мы понимаем, почему ты не хочешь идти к нему.
Терпение лопается. Я оборачиваюсь.
И понимаю, что передо мной не та девочка, которая со мной только что говорила.
Потому что за короткий миг я вижу, как что-то неуловимое меняется в её взгляде. Он был стеклянным – и внезапно в нём появилось что-то живое.
Как будто некая неведомая сила захватила её сознание для того, чтобы провести этот странный диалог.
Какое-то время девочка вопросительно смотрит на меня, а затем по сторонам – как будто не понимает, где находится. Затем по-детски пожимает плечами, разворачивается и, подпрыгивая, убегает.
Она поёт:



Кузнечик, крыжовник, хамелеон,
Всем им приятен он.
Зелёный цвет весь мир разукрасил,
Смотрите, как он прекрасен!


10.

Я не могу помнить этой истории, потому что я был тогда очень маленьким, но когда я был уже в юношеском возрасте и мне рассказывала её мама, то какие-то осколки воспоминаний вернулись в мою память, и мне показалось, что я действительно её помню.
В детстве у меня был кубик Рубика. Вообще-то его купил себе папа и долго от меня скрывал, но однажды я случайно наткнулся на него где-то в квартире, и с тех пор он стал моей игрушкой.
Мне не пытались объяснить, что с ним делать, видимо, решив, что я ещё слишком маленький для таких головоломок. Наверное, мне было года четыре, не больше.
Как-то я принёс кубик в детский сад и ближе к вечеру сидел на полу и игрался. Ко мне подошла девочка, на которую я раньше никогда не обращал внимания, впрочем, как и на прочих представительниц её пола. Но она так внимательно и удивлённо смотрела на то, что я делал с кубиком, что за недолгое время пленила моё сердце.
Она задавала мне какие-то вопросы, я что-то ей отвечал, делая как можно более серьёзное и важное выражение лица. Мне казалось, что именно это нравится девочкам в мальчиках. По крайней мере, папа у меня всегда был очень серьёзным и важным.
Я поставил себе цель: мне захотелось, чтобы одна из граней кубика стала полностью зелёной. Это ведь был мой любимый цвет в детстве.
Я действовал интуитивно, и это занятие меня настолько поглотило, что я даже на какое-то время забыл о девочке.
И после уймы потраченного времени я сделал нужный поворот – и ура – одна из граней стала большим зелёным квадратом.
Я хотел вскинуть руки и что-то закричать от радости, но вспомнил, что девочка всё ещё рядом, а значит, мне стоит продолжать вести себя очень серьёзно.
– Как у тебя это получилось? – спросила девочка. – Там же было всё разноцветное.
Я пожал плечами и ответил:
– Так сложилось.
Я имел в виду, что грани кубика сами так сложились. Я действительно не понимал, как у меня это получилось.
Моя мама как раз пришла меня забирать из садика и наблюдала за мной последние десять минут, разговаривая с воспитательницей.
Они слышали этот диалог, и воспитательница прокомментировала это так:
– Ох, какой универсальный ответ. Похоже, Кирюша уже готов к взрослой жизни. 
И они с мамой засмеялись. Я не любил, когда взрослые надо мной смеялись, особенно, если не понимал, почему они это делают, но тогда это было совсем неважно, потому что обо мне сказали, что я готов к взрослой жизни. Причём, при даме моего сердца. Я чувствовал себя победителем.
Прошло полтора десятка лет, и я познакомился с настоящей дамой  своего сердца.
Её звали Алиса, и впервые она пленила моё сердце тем, что спросила, чем я в жизни занимаюсь, и пока я ей десять минут рассказывал о своих увлечениях и планах на будущее, она смотрела на меня очень внимательно и удивлённо.
Да, всё верно. Ниточки, за которые меня могут дёргать девушки, не менялись с детского сада.
Я был на втором курсе, и мне нужно было заработать небольшую сумму денег как можно быстрее. Вадик посоветовал мне обратиться по объявлению: университетская лаборатория набирала людей разного возраста для психологического эксперимента.
К счастью, это оказалось не тестирование новых лекарства, а просто некие процедуры, которые требовалось выполнять около часа каждый день в течение одной недели.
Там я познакомился с Алексеем Петровичем – он был главным организатором этого эксперимента, хотя насколько я понял, это не имело отношения к его основной специализации.
Он оказался очень интересным человеком; теперь уже настала моя очередь смотреть на кого-то внимательно и удивлённо. Почти всё то, что он рассказывал нам с Русланом и Артуром в больнице, он говорил мне за восемь лет до этого. Он считал меня хорошим собеседником.
Однажды к нему на работа пришла дочь. Это была Алиса.
И это один из тех нечастых случаев, когда отношения начинаются уже после знакомства с родителями.
Симпатия Алексея Петровича ко мне резко сразу же улетучилась. Он никогда не говорил мне этого напрямую, но я видел, что в его глазах из умного студента я превратился в хитрого разгильдяя, который собирается оскорбить достоинство его дочери.
Мы были вместе почти три года. Потом всё закончилось.
Когда мы после этого говорили с мамой, она задала тот самый вопрос, на который я не мог ответить.
У меня были десятки вариантов, что ей сказать, но ни один из них не казался полным и убедительным.
Она спросила:
– Почему вы расстались?
А я развёл руками и ответил:
– Так сложилось.
Какое-то время она грустно молчала, а затем сказала:
– Надеюсь, ты понимаешь, что жизнь – это не кубик Рубика.
А я промолчал. Тогда, пять лет назад, я решил, что понимаю жизнь лучше её.


11.

На Алисе большие очки с зеркальными стёклами.
Солнце светит не настолько ярко, чтобы прикрывать глаза, и я понимаю, что она использует очки для дополнительной отстранённости от меня.
Для дополнительной безопасности.
Я очень любил её глаза. И сейчас чувствую себя очень неловко, потому что не могу представить, как они выглядят. Я вспоминаю определённые кадры, в которых она смотрит на меня, выражая ту или иную эмоцию, но вид самих глаз воспроизвести не могу.
Алиса сидит на каменном парапете. За её спиной стоит большой рекламный стенд, и он, по всей видимости, зелёного цвета. Я прихожу к такому выводу, потому что невидимый проектор транслирует сцены нашего прошлого.
Сцены, которые не видит никто, кроме меня.
Алиса спрашивает:
– Что случилось?
Я умираю, а даже если не умираю, то скоро лишусь своего зрения. Нож, который я ношу с собой в сумке, раньше имел цвет неспелого лимона. Теперь его рукоятка вся в крови. Я перестал различать этот оттенок. 
И если уж я скоро потеряю зрение, то пусть моим последним желанием будет вновь увидеть тебя, Алиса. 
Так сложилось, что даже спустя пять лет моим последним желанием являешься ты.
Я говорю:
– Ничего особенного. Хотел узнать, как твои дела.
Алиса еле заметно приподымает уголки рта.
– А почему раньше не интересовался?
Почему же, я интересовался. Просто не хотел тебя тревожить, поэтому не задавал тебе лишних вопросов.
– Я хотел узнать, что у тебя произошло за эти пять лет, – уточняю я.
– Всё, – спокойно отвечает Алиса. – А у тебя?
Стенд за её спиной транслирует кадры из клипов, которые я снимал. Переключается на рекламу сливочного масла. Показывает сцену в магазине из “Итальянской трагедии”.
– Я снимаю полнометражный фильм.
– Я знаю, – говорит Алиса.
И вот это её признание о том, что она тоже следит за моей жизнью, разбивает какие-то невидимые барьеры, и наш диалог становится более дружелюбным, близким и тёплым.
Прошлое перестаёт действовать на нервы, и мы с головой ныряем в настоящее. Мы перестаём общаться как бывшие любовники, которые когда-то причинили друг другу боль, и вспоминаем, что были хорошими друзьями.
Жизнь Алисы складывается хорошо. С моей было то же самое вплоть до недавнего времени. Раз или два мне хочется таки упасть в её объятия и закричать о том, что у меня всё плохо, попросить её, чтобы она спасла меня, но я отгоняю эту мысль.
“Счастье – это путь, который каждый должен пройти самостоятельно” – это цитата из сценария. Цитата из “Итальянской Трагедии” Вентворта Смита.
“Единственный человек, который может тебя спасти, – это ты сам” – это моя собственная цитата. Мы не включили её в сценарий.
– Знаешь, – говорит Алиса. – Я ходила к психотерапевту почти полгода, чтобы вычистить всё то, что осталось после наших отношений.
Она начинает смеяться. Негативные эмоции со временем умеют трансформироваться в забавные воспоминания.
– Тебе стоило бы ходить к нему постоянно, – отвечаю я. И тоже смеюсь. 
Хотя это плохая шутка. Просто мы понимаем друг друга.
Проходит несколько часов, на улице уже темнеет, но я всё ещё не видел её глаз. И вдруг меня озаряет удивительная мысль.
– Алиса, можешь дать мне свои очки? – резко спрашиваю я.
– Это не лучшая идея, – отвечает она как можно более размеренно и аккуратно, и я решаю, что отложу свою задумку на потом.
Как легко бы мы сейчас не разговаривали, мы оба хорошо понимаем, насколько искусственен наш смех.
Когда приходит время расставаться, в воздухе висит молчание. Меня никто не тянет за язык, но напоследок я зачем-то решаю всё испортить. Я говорю:
– Мне было сложно с тобой.
Алиса замирает, а затем снимает с себя очки. Я помню её убивающий взгляд, но я не могу его сейчас видеть, потому что я совсем упустил из внимания тот факт, что её глаза зелёные.
Она говорит:
– Тебе было сложно с собой.
Вместо её левого глаза – солнце, вместо правого – луна.

12.

Операторы не ошиблись. Я не мог рассказать ни Алексею Петровичу, ни кому-либо другому про диалог с маленькой девочкой.
Мне с детства было хорошо известно, что озвученная вслух мысль сразу же становится реальностью. Пока ты хранишь её где-то глубоко внутри, она может прикидываться глупой выдумкой или странным сновидением.
Поэтому та девочка мне приснилась. Того диалога просто не было.
Моя жизнь хорошо научила меня скрывать от себя правду. Так сложилось.
Шёл восьмой день моего лечения, когда я рассказал Алексею Петровичу о том, что мы должны попробовать надеть на меня очки с цветными стёклами.
Меня усадили на стул и дали в руки лист бумаги, на котором чёрным по белому было написано: “Мы не хотим, чтобы ты это делал”.
Мне сказали, что это зелёный лист.
Я поднял голову, и на меня надели очки с голубыми стёклами. Мне сказали:
– Посмотри на лист, Кирилл.
Я ожидал, что сейчас будет некий момент истины. Сквозь голубые стёкла лист не должен был выглядеть зелёным.
Следующее, что я помню, это потолок. Он белый – значит, потолок. Потолок – значит, сверху. Значит, я лежу на спине. 
Я потерял сознание, и последнее, что я помню – это вспышка боли ещё до того, как я попробовал посмотреть на лист.
Алексей Петрович сказал, что это не имеет никакого смысла с точки зрения невропатологии. Мой мозг каким-то образом полностью блокирует возможность смотреть на зелёные предметы.
Так меня отправили к психиатру, чему я очень противился.
– Кирилл, вы говорили, что в детстве зелёный цвет был вашим любимым? Что с тех пор изменилось?
– Я вырос.
– И какой у вас теперь любимый цвет?
– Затрудняюсь ответь. В одежде мне нравятся чёрный и белый. Ещё серый, коричневый.
– Вы можете рассказать мне что-нибудь о своём детстве?
– Могу, но мне кажется, что это не относится к теме разговора.
Главная проблема заключается в том, что я ничего не собираюсь рассказывать. Я закрылся, спрятался, убежал, я не скажу ни слова, я – стена.
– Есть что-то такое, что вы хотели бы мне рассказать? – спрашивает психиатр.
Я молчу.
– Возможно, с вами случилась некая травма, которая стала рычагом для вашего заболевания. Что вы думаете по этому поводу?
Я молчу.
– Вы можете мне что-то рассказать о последнем месяце своей жизни до болезни?
Я многое могу рассказать, но свои тайны я вам не открою.
Потому что я боюсь их открывать даже себе.

13.

Там, в самом начале, я соврал. Я рассказал всё не так, как было на самом деле, а так, каким бы хотел это запомнить.
Я рассказал это так, как оно должно было быть.
Мне позвонил Вадик и сказал, что продюсеры фильмы заинтересованы во мне и хотели бы видеть меня в качестве режиссёра “Итальянской трагедии”. Это истинная правда.
Чего я не рассказал – так это того, что он перезвонил мне через пару часов и заявил, что слишком рано меня обрадовал. Похоже, планы продюсеров слегка изменились.
Всё дело в том, что из другого проекта неожиданно ушёл режиссёр, которого они хотели изначально. И теперь, вероятнее всего, они захотят сотрудничать.
Продюсеры сказали Вадику, что всё ещё питают к моей персоне крайне тёплые чувства, но если они смогут договориться со вторым кандидатом, то обратятся ко мне уже для следующего проекта.
– Я надеюсь, ты не успел сильно обрадоваться, – грустно прокомментировал ситуацию Вадик.
Нет, не обрадоваться. За этот короткий промежуток времени я нашёл цель в жизни и обрёл веру в себя. Это какой-то совсем другой уровень радости.
– Ну, конечно, не всё потеряно, может, они ещё передумают, – начал успокаивать меня Вадик, приняв моё молчание за крик о помощи. – Может, они и не договорятся ни о чём.
Я думал не больше минуты, прежде чем решил: во что бы то ни стало, я не должен допустить того, чтобы у меня отобрали режиссёрское кресло. Я вынужден бороться за него. 
Я должен поговорить с этим режиссёром. Я не допущу, чтобы он взялся за этот проект. Даже если надо будет умолять, я готов на это.
И тогда я спросил Вадика, как же зовут этого негодяя.
И он назвал мне имя кумира моих юношеских лет, чьё отражение я видел практически во всех своих работах.
– Афанасий Опельхаймер, – сказал Вадик.
Я решил не придумывать хитрых планов и просто отправил ему письмо на электронную почту. Я был предельно откровенен, описал ему сложившуюся ситуацию, приправив её упоминанием того, что являюсь его давним поклонником.
“Мне будет очень горько потерять возможность заняться этим фильмом, но даже если так случится, то я смогу это перенести, поскольку буду уверен, что он попал в надёжные руки мастера своего дела”, – этим заканчивалось моё письмо.
Афанасий ответил мне, на удивление, очень быстро. Буквально через полчаса на мою почту упало письмо следующего содержания: “Здравствуйте, Кирилл! Меня очень заинтересовало ваше письмо. Я хотел бы с вами встретиться. Пришлите мне свой номер мобильного”.
Это было пусть и небольшой, но победой. Как минимум, моё письмо не было проигнорировано, что радовало само по себе. Кроме этого, со мной захотел встретиться мой кумир – ребёнок внутри меня громко пел и прыгал.
Мы встретились вечером того же дня. Он пригласил меня в кафе и попросил не заморачиваться на тему внешнего вида, поскольку сам сегодня не очень хорошо выглядел. Я и не думал переживать по этому поводу, но вот это чистосердечное признание меня крайне зацепило, уверив меня в том, что Опельхаймер – не только талантливый, но и приятный, открытый в общении человек.
Мы сели друг напротив друга за столик возле окна, и он сказал:
– Расскажите мне свою историю.
В его мимике, его голосе, его жестах существовала некая неуловимая деталь, располагающая к тому, чтобы ему доверять. С ним было очень комфортно; ему не пришлось прилагать никаких усилий, чтобы у меня развязался язык.
Я рассказал ему свою историю. Я рассказал ему всё, что считал своей историей.
Мои стремления и мои желания.
Мои амбициозные планы и мои провалы.
Моё несложившееся будущее и моё захороненное прошлое.
Мои заброшенные пляжи и моё сливочное масло.
Я говорил не меньше получаса, и Афанасий ни разу меня не перебил. Он неоднократно хмыкал и несколько раз потирал подбородок; каждая моя ключевая реплика была встречена соответствующей эмоцией. Всё его внимание было нацелено только на меня, создавалось впечатление, что я нашёл лучшего слушателя в мире.
Когда я закончил, то сказал ему:
– Такие дела.
И добавил:
– Вы не могли бы мне теперь рассказать вашу историю?
– Мог бы, – ответил он. – Но боюсь, что вы её только что рассказали.
Всё же он поделился со мной своей историей.
Выяснилось, что мы с ним очень разные рассказчики. Я старался пересказать ему свою жизнь так, чтобы она создавала впечатление чего-то цельного и монолитного. Он же рассматривал историю буквально с точки зрения нарезки фрагментов. Когда я вслух обратил на это внимание, он ответил так:
– Это нормально. Ты мне рассказывал про свою жизнь. Я тебе рассказываю про свои воспоминания.
Другими словами, он описывал мне различные сцены своей молодости. Их было около четырёх или пяти, и в каждой из них я узнавал себя. Он точно так же начинал с мелких подработок, и на него это очень давило. Он чувствовал, как рассыпаются его амбиции. Я подумал, что нашёл человека, который понимает меня как никто другой.
Более того, у него была почти идентичная история, что у меня сейчас. Ему предложили заняться полнометражным художественным фильмом, а через час заявили, что вынуждены отказаться от него в связи с выбором другого режиссёра.
– Но мне сказочно повезло, – сказал Опельхаймер. – Он сильно заболел. Так я получил свой первый фильм.
– У тебя, конечно, ситуация посложнее, – добавил он. – Потому что я здоров как бык.
Затем он начал рассказывать мне про своё видение “Итальянской трагедии”. Оказалось, что он неоднократно читал оригинальную книгу и выделяет её как одну из своих самых любимых книг. Он отметил, что считает себя очень похожим на главного героя. Меня это позабавило, поскольку я проводил параллель между собой и вторым основным персонажем.
Чем больше он говорил, тем сильнее я восхищался его талантом. Он описывал мне, как он видит некоторые сцены, объяснял, как можно расширить и изменить существующие фрагменты. Он доказывал мне, что режиссёр имеет полное право отступать в экранизации от оригинала до тех пор, пока это не портит ни одну из авторских идей.
И каждое его изменение не портило ни одну из идей – наоборот, оно их усиливало. Его адаптация на словах мне определённо больше нравилась, чем моя собственная. Всё, на что хватило меня в попытке отойти от буквы оригинального повествования, – это поменять имя одного из второстепенных персонажей – Лизы – на имя Алиса, потому что оно казалось мне более броским и магическим.
Конечно, с моей Алисой это никак не было связано. Но я вряд ли смогу это кому-то доказать. Например, себе.
Я понял, что проиграл.
“Итальянская трагедия” – это определённо фильм, который должен был достаться Опельхаймеру, а не мне.
Мы так долго разговаривали, что досидели до закрытия кафе. Афанасий предложил отвезти меня домой, я согласился.
В машине у нас состоялся ещё один интересный диалог.
– Я сейчас признаюсь тебе в том, о чём особо не люблю говорить, – сказал Опельхаймер. – Но раз уж наши жизненные истории так похожи, то тебе это может пригодиться.
И в этот момент я вдруг понял, что он доверяет мне не меньше, чем я ему.
– Я был на пару лет старше тебя, когда понял страшную вещь, – начал он. – У меня кончились идеи. Я больше не мог ничего писать. Я больше не мог придумывать. Раньше мысли и сцены появлялись сами собой, и вдруг я поймал себя на том, что мне приходится это из себя выдавливать. Нечто, данное мне природой, вдруг превратилось из натурального в искусственное.
В этот момент мы остановились на светофоре, он повернул ко мне голову и, задумчиво потерев подбородок, сказал:
– Неожиданно для себя я понял, что я совсем не талантливый человек.
Да, всё верно. Мой кумир заявил мне о своей бесталанности. 
– У меня тут же опустились руки. У меня начался кризис. Я долгое время не понимал, как с этим бороться. А затем понял, что для того, чтобы что-то создавать, талант совсем необязателен.
Он сказал:
– Есть очень много людей, у которых нет таланта, но они что-то создают. Мне было сложнее, чем им, потому что у меня талант явно был, но в какой-то момент он пропал.
Он сказал:
– Главный герой “Итальянской трагедии” потерял ногу, но продолжал ходить. Я потерял талант, но продолжал создавать.
Он сказал:
– Так что, если ты вдруг поймаешь себя на такой же мысли, то не волнуйся, можно справиться с чем угодно.
Я немного помолчал, пытаясь не начать спорить с его метафорой, а затем спросил, есть ли у него предположения о том, почему талант пропал.
Он сказал:
– Кто знает, может быть, у меня был сильный стресс. А может быть, я простыл.
Он сказал:
– Возможно, талант должен был рано или поздно пропасть, просто он ждал какого-то спускового крючка, чтобы сделать это.
У меня тут же возник новый вопрос. Я хотел спросить Афанасия, как избежать подобных спусковых крючков, хотя я чётко понимал, что на это не сможет ответить даже он.
В любом случае, я не успел задать вопрос. 
Потому что на дорогу выскочила девочка в ярком дождевике, в котором отсвечивались фары нашей машины.
Я никогда не умел читать по губам. Я не мог бы рассмотреть с такого расстояния её рот. Я даже не видел её лица под капюшоном. 
Но я чётко помню, как её губы еле заметно прошептали мне: “Это твой шанс”.
Она появилась слишком неожиданно, и Опельхаймер среагировал в самый последний момент. Заскрипели тормоза. До девочки оставалось не больше пары метров, когда он вывернул руль вправо, и мы понеслись прямо по направлению к гигантскому дереву.
Столкновение было бы неизбежным, если бы он не успел прокрутить руль налево.
И он успевал.
Только я положил свою руку на руль так, чтобы он не смог этого сделать.
Всё произошло очень быстро, и я не мог успеть обдумать свой поступок. Я не мог успеть ему что-то сказать. Я не мог поймать его рассеянный взгляд. Я не мог извиниться.
Но я чётко помню, как сказал:
– Мне жаль, что ты здоров как бык.
Мы врезались. Основной удар пришёлся на место водителя. Выстрелили подушки безопасности. 
Я не помню, что происходило дальше.
Но я сам вызвал скорую. Сам общался с милицией. Я говорил всем, что это несчастный случай. Меня спрашивали, как такое могло произойти.
Я мог ответить им, что я очень плохой человек. Я мог ответить им, что я запутался. Я мог ответить им, что я совершил самую большую глупость и мерзость в своей жизни. И что я каюсь.
Но у меня с детства был заготовлен универсальный ответ.
Я ответил им:
– Так сложилось.
А кто-то из врачей сказал:
– У него шок.
Той ночью я много думал, попал ли я в ад. И если нет, то когда я туда попаду. 
Скрывающий свои преступления не будет иметь успеха; а кто сознается и оставляет их, тот будет помилован. Это цитата из Библии. Другой режиссёр мог бы включить её в сценарий.
На следующий день мне позвонили продюсеры и вновь предложили мне сотрудничать. И я сказал себе, что это не может быть адом.
Затем Вадик сказал мне, что Опельхаймер жив. Только он в коме. И врачи не могут сказать, когда он выберется.
Эту историю – такую, какой она является на самом деле, – я бы мог рассказать психиатру, если бы на той девочке был зелёный дождевик. Я бы провёл логическую цепочку, объяснил причины своей травмы, во всём бы раскаялся и сел в тюрьму. Или же посмотрел на его реакцию и прикинулся, что это моя конфабуляция, ведь всё равно это воспоминание слишком нереалистично при пересказе. 
Но дождевик был розовым.

14.

Мне стало хуже.
Я понял это в день, когда мы снимали сцену на крыше. Погода подходила нам идеально: было ветрено и дождливо. 
Была только одна проблема: весна уже наступила. Я смотрел на зелёные кроны деревьев и видел в них что угодно, кроме того, что там должно было быть.
Старый высокий дуб был моим отцом, он говорил мне: “Кирилл, мы в тебя вложили столько себя, что ты обязан нас не подвести. Мы в тебя верим”. Он мне подмигивал. Я не мог слышать его речь, ведь повреждение мозга не задело слух. Но я хорошо её помнил.
Я стоял с Вадиком возле самого края, мы обсуждали, где лучше расположить камеру. К нам подошёл Артур. Он сказал:
– Я вчера весь вечер вспоминал свои школьные годы. Думаю, я готов убедительно сыграть персонажа, который готовится к самоубийству.
Кусты сирени были морем. В нём тонул человек, и я видел только торчащую из-под воды руку.
В тот день я спросил у Вадика, не знает ли он, как дела у Опельхаймера. Он ответил, что пока что без изменений. Это был первый раз, когда я решился на подобный вопрос.
Мы выбрали ракурс сбоку, почти на самом карнизе. Артур должен был стоять на краю и смотреть вниз, медленно объясняя зрителю свои причины свести счёты с жизнью. 
Мне не нравилась эта часть сценария, потому что его мотивация была слишком неубедительной. Если бы я был Афанасием, я бы переделал эту сцену, возможно, я изменил бы её так, что никто из читателей оригинала её бы не распознал, но всё равно остался бы доволен результатом.
Но я не был Афанасием – я был его убийцей.
– Кирилл! – это зовёт меня помощница Вадика. В её ушах сегодня небольшие чёрные серьги. Скорее всего.
Я думаю, что форма мочек её ушей идеальна.
– Это моя любимая сцена из книги, – говорит она.
Я молча удивляюсь тому, что она читает литературу.
– И я всегда её представляла не так. Мне кажется, что было бы неплохо выбрать ракурс со спины. И камера бы постепенно наплывала.
– Это имеет смысл, – кивает Вадик.
Я констатирую, что всё-таки между ними роман.
Но не соглашаюсь. Я говорю, что зритель должен видеть мимику Артура, чтобы проникнуться сценой.
Раскачивающиеся берёзы – это Алиса. Она говорит мне: ”Всё хорошее уже закончилось. Дальше будет только хуже”. У неё красные, мокрые щёки.
– Всё только начинается, – отвечаю я.
– Кому ты это только что сказал? – спрашивает Вадик.
У меня звонит телефон. Это Алиса. Она никогда не была похожа на берёзу. Я поднимаю трубку.
– Привет, Кирилл, – говорит она. – Мы можем встретиться?
– Я сейчас на съёмках, – спокойно отвечаю я, а ребёнок внутри меня громко поёт и прыгает. – Я тебя позже наберу и договоримся о времени. Это же не срочно?
– Если честно, то довольно срочно. Если что, я тебя как-то сама найду, не думаю, что это проблема. До встречи.
– До встречи, – говорю я, но похоже, что она повесила трубку, не дождавшись моего ответа.
Впрочем, это неважно. Оказывается, ликование – это процесс, легко совмещаемый с умиранием.
– Так, ребята! – кричу я. – Собираемся, через десять минут начинаем снимать.
Высокий монолитный тополь – это ракета, готовящаяся к запуску. Её двигатели ревут, но я этого не слышу, потому что повреждение мозга не задело слух.
Я говорю Вадику:
– Как выглядит зелёный цвет?
– Что? – переспрашивает он.
Я говорю:
– Я совсем не помню, как выглядит зелёный цвет. Я чувствую его наличие, но на самом деле его уже давно нет. 
Я говорю:
– Это что-то вроде воспоминания о зелёном цвете, но воспоминания слишком реалистичного.
Артур вылез на край крыши. Его держит невидимый для камеры защитный трос.
Я говорю:
– Теперь это мой фантом, понимаешь? И я совсем не представляю, как с ним можно подружиться.

15.

– Здравствуйте, Кирилл. Сегодня мне звонила дочь и сказала, что вы с ней недавно виделись. Не беспокойтесь, я вовсе не против вашего общения. Дело в другом. Поговорив с ней, я вспомнил про эксперимент, который мы с вами проводили восемь лет назад. У меня есть небольшая зацепка по поводу вашего заболевания. Чтобы её проверить, нам надо повторить эксперимент. Сегодня выходной, больница закрыта, поэтому если вы не против, я подъехал бы к вам домой с оборудованием.
Вот такое аудиосообщение пришло на мою голосовую почту.
Я перезвонил Алексею Петровичу и сказал, что буду дома через час.
На крыше мы сняли безупречную сцену, Артур был на высоте. И в один из моментов он едва с неё не свалился, но трос его, к счастью, выдержал.
Домой я поехал на метро. Подземный мир содержал меньшее количество опасного цвета. Приход весны совсем выбил меня из колеи, я понял, что к своему заболеванию никак нельзя привыкнуть. Зелёного стало намного больше, чем остальных цветов: его распространяла не только природа, но и люди, которые решили, что данный оттенок лучше всего подходит к этой поре года.
Мой мир превратился в окончательный, бесповоротный абсурд. Мои глаза видели элементов реальности меньше, чем выдумки. Как будто абсолютно все предметы решили свести меня с ума. Спасибо, что хоть жетоны в метро остались синими.
Глядя на Артура, стоящего на краю крыши, я думал: “Что мне мешает стать рядом с ним? Расслабиться? Перестать мучаться? Сделать шаг вперёд?”. И я легко нашёл ответ. Мне надо доснимать фильм.
А что потом – это неважно. Важно то, что сейчас у меня есть цель. Есть стремление.
Звонок в дверь. Пришёл Алексей Петрович. 
– Мне нужны проектор и все ремни, которые у тебя есть, – сказал он.
– Здравствуйте, – ответил я.
Пока я перебирал свои вещи в поисках ремней, он рассказывал мне, что мы будем делать. Он, конечно, намного лучше меня помнил суть эксперимента, потому что для меня это был любопытный способ заработка, а для него – одно из главных дел жизни.
На сетчатке глаз любого человека есть слепое пятно – область крепления нерва. Мы не имеем возможности его заметить, поскольку в наш мозг встроен механизм саккадических движений.
Саккады – это быстрые движения глаз, позволяющие мозгу фиксировать разницу между двумя соседними кадрами и сшивать их так, чтобы слепое пятно было для нас незаметным.
Если бы наши глаза не двигались постоянно, мы были бы слепыми. 
– Суть нашего эксперимента, – говорит Алексей Петрович, – в  расширенной антисаккадической задаче. Проектор будет транслировать разноцветные круги, а ты должен успевать переводить взгляд с одного на другой. Каждый круг содержит некоторое количество чёрных полос. В центре экрана будет указано число этих полос.
Он говорит:
– Зелёный я убрал из программы. Причин волноваться нет.
И привязывает ремнями мои руки к быльцам кресла. 
Во время эксперимента камера будет фиксировать интервалы между саккадами и их амплитуду. 
– Тогда, восемь лет назад, – говорит Алексей Петрович, – целью  нашего эксперимента было узнать, способны ли мы изменить характеристики саккад.
– И мы достигли каких-то результатов? – спрашиваю я.
– Конечно! – восторженно отвечает он. – Мы в очередной раз доказали, что это невозможно.
И привязывает ремнями мои ноги к ножкам кресла.
– Вы намекаете на то, что тот эксперимент мог создать нарушение в моём мозге?
– Скажем, у меня есть такое подозрение. Думаю, это стоит проверить, – говорит Алексей Петрович.
Я слышу: “Скажем, я уже понятия не имею, что стоит проверить, чтобы понять, как оставить тебя в живых”.
– В любом случае, этот тест будет нелишним, – говорит он. – Например, у больных Альцгеймером и надъядерным параличом часто проявляется нарушение в выполнении антисаккадической задачи. 
И привязывает мою голову двумя ремнями к креслу так, чтобы я не мог её повернуть.
– Вращать головой нельзя, – говорит он. – Только двигать глазами.
Я помню, что эксперимент длился около часа. Пока не затечёт шея настолько, что станет невыносимо больно. Я думал, что платили мне именно за моё терпение.
– То есть тогда, восемь лет назад, был некий шанс, что у меня случится что-то с мозгом? – спрашиваю я.
– Тогда, восемь лет назад, был некий шанс, что ты войдёшь в историю, – отвечает он.
И подключает проектор к своему ноутбуку. Настраивает фокус. На белой стене моей квартиры чётко проявляется надпись “Приготовьтесь”.
– Готов! – мне хотелось бы кивнуть, но моя голова так зафиксирована, что это действие невозможно.
– Поехали! – говорит Алексей Петрович.
И нажимает что-то на клавиатуре.
На белой стене появляется красный кружок. Затем синий. Коричневый. Жёлтый. Серый. Снова красный.
Кружки меняются очень быстро. На них нарисованы полосы, количество которых пишется в центре. И если я не ошибаюсь, эти цифры не всегда совпадают. Или же я не успеваю их считать.
Проходит около десяти минут, когда вдруг я разрушаю тишину одним невинным вопросом:
– А в этом тесте точно нет зелёного?
– Почему ты спрашиваешь? – удивляется Алексей Петрович.
– Видимо, у меня галлюцинации.
– Можешь мне их описать?
– В противоположной от появляющегося кружка части полотна на долю мгновения мигает другой кружок. То есть я как будто вижу два кружка одновременно.
– Два кружка, – медленно говорит Алексей Петрович.
И выключает проектор. В комнате становится темно, единственным источником света остаётся открытый ноутбук.
– Мы сделали это, – говорит он. 
– Что? Что мы сделали?
– Мы уменьшили твоё слепое пятно.
И пока я пытаюсь понять, что это значит и как мы это сделали, его голос еле заметно меняется. Следующая фраза иначе озвучивает слово “мы”, будто говорится о совсем другой группе существ. В темноте я не вижу его лица, но я представляю, как становится стеклянным и затуманенным его взгляд.
Он говорит:
– И поэтому мы тебя испортили.

16.

Алексей Петрович принёс из больницы специальную камеру, которая способна отслеживать мои саккады. Это используется не только для того, чтобы составлять график интервалов и амплитуд, но и для того, чтобы в каждое  изменение положения глаза подменять количество полос на круге на соответствующее числу в центре.
В изначальном эксперименте группу учёных интересовало, смогут ли они таким образом обмануть зрение. Буду ли я правильно определять количество полос. 
Второй кружок также применялся для того, чтобы понять, может ли подобное упражнение увеличить частоту восприятия картинки. Он появлялся только на десять микросекунд, и тогда, восемь лет назад, ни я, ни кто-либо из добровольцев его не увидел.
Теперь результат изменился.
Всё это мне рассказывает мой врач-неврапотолог со своими стеклянными глазами, которые не видны мне в темноте.
Мой врач-неврапотолог, управляемый оператором.
Он говорит:
– Этот эксперимент тогда что-то в тебе поменял, и это что-то таилось в тебе очень долго. Выжидало момента.
Он говорит:
– Просто оно ждало спускового крючка.
Он говорит:
– Мы не знаем, что стало спусковым крючком. Кто знает, может быть, у тебя был сильный стресс. А может быть, ты простыл.
Но разве это важно? Разве может быть вообще что-то важным?
Экран ноутбука гаснет. Меня поглощает чёрный цвет. Я чувствую себя счастливым, потому что в темноте нет ни намёка на зелёный.
Я говорю:
– Я готов умереть. Фильм может доснимать кто-то другой.
– Умереть? – переспрашивает Алексей Петрович. – За что тебе такая участь?
– Если говорим, что не имеем греха, – обманываем самих себя, и истины нет в нас, – это цитата из Библии. Цитата из моей автобиографии, которой не суждено стать написанной.
– Мы не собираемся тебя убивать, – спокойно отвечает оператор.
На самом деле, я уже потерял интерес к жизни и к всему остальному. Но эта фраза меня несколько цепляет. И я решаю задать вопрос. К собственному удивлению, я слышу в своём голосе какие-то эмоции, например, недовольство:
– Может, тогда расскажете, что тут вообще происходит? Кто вы такие?  Зачем вы меня испортили и что это значит? Откуда у вас возможность управлять людьми?
Алексей Петрович идёт в дальний угол комнаты. Роется в моём шкафу. Что-то из него достаёт. Подходит ко мне и приседает на корточки. Я не могу этого видеть, но повреждение мозга не задело слух.
– Мы здесь с самого начала. Мы всегда были здесь. Затем появились вы. Вы не должны нас видеть. Так устроен мир.
– Мы не должны вас видеть? Вы созданы такими, чтобы мы вас не видели?
Я слышу, как Алексей Петрович качает головой.
– Нет, – говорит он. – Это люди созданы такими, чтобы не видеть нас.
– Ваши слепые пятна, ваши саккады, – говорит он, – это всего лишь механизмы для того, чтобы мы оставались для вас невидимыми.
– И это не мы тебя изначально поломали. Это сделал он, – говорит Алексей Петрович и несколько раз хлопает себя по плечу. – Мы старались избежать конфликта. Поэтому мы испортили твой мозг.
Текущий диалог приносит мне море вдохновения. Мне кажется, что если я выберусь отсюда живым, то напишу свой самый оригинальный сценарий.
И создам по нему неповторимый проект.
В нём будет много абсурда.
В нём будут аккуратно балансировать логика и красота.
И единственным оператором в нём будет Вадик.
– А то, что я не вижу зелёный цвет – это что, побочный эффект?
– Нет, побочный эффект – это твои видения. Мы лишь запретили тебе видеть зелёный цвет.
– Зачем?
Алексей Петрович тяжело вздыхает. Он поднимается с корточек и отходит на пару метров. Я слышу как втыкается вилка в розетку. И начинаю вспоминать, какие электронные приборы лежат у меня в шкафу на нижних полках.
– Ну это же самое простое, – говорит Алексей Петрович. 
Где-то вдалеке я слышу лёгкое постукивание. С таким звуком кулак стучит по мягкой обивке.
И на входной двери в мою квартиру именно такая обивка. Но зачем стучать, если работает звонок?
– Все операторы полностью зелёные, – говорит Алексей Петрович.
В течение всего нашего диалога я пробую освободиться от ремней. Я знаю, что они специально завязаны так крепко, что у меня не должно быть во время эксперимента ни малейшей возможности пошевелиться, но не теряю надежды.
И это меня крайне удивляет. Откуда у меня вообще надежда? И где она была раньше, когда я думал, что умирал?
Щёлкает переключатель. Разрывается жужжание. 
Я непроизвольно выдаю стон. Я понял, что это за прибор.
– Что такое? – спрашивает меня Алексей Петрович. – Чего ты стонешь? Ты боишься темноты?
Он подходит ближе с вытянутой вперёд левой рукой. Я думаю: “Странно, он же правша”.
Жужжание всё ближе к моим глазам. Прибор в руке моего врача-невропатолога – это дрель.
– Чтобы не бояться темноты, – говорит он, – достаточно ослепнуть.

17.

Ещё раз щёлкает переключатель. Дрель выключается. Жужжание прекращается. Мы с оператором прислушиваемся.
В чёрный мир моей гостиной вернулась бы абсолютная тишина, если бы не тот факт, что из прихожей раздаются чьи-то шаги.
И тогда я вдруг понимаю, почему в мою дверь постучали, а не позвонили. Потому что по некой неправдоподобной случайности она была не закрыта.
Ко мне кто-то пришёл. 
Я перебираю варианты, кто это может быть. И на ум приходит только два человека.
Вадик, который может ко мне приехать в любой момент времени. И Алиса, желавшая со мной встретиться.
Затем происходит странная штука. Я делаю выбор. Я говорю себе, пусть лучше это будет Вадик. Потому что кто бы сейчас не зашёл в комнату – не сможет спасти меня. Он умрёт от рук Алексея Петровича.
В этот момент я ненавижу себя. Просто за то, что я сделал такой выбор. Неправильный выбор. Он мне не нравится.
Я не хочу, чтобы из-за моего выбора кто-то умирал.
– Кирилл, ты где? – раздаётся крик из прихожей. – Я с плохими новостями.
Это голос Вадика. 
Вадика, который не представляет, что такое действительно плохие новости.
– Беги! – кричу я. – Беги отсюда, пока не поздно!
Очень глупый поступок с моей стороны, потому что Вадик меня не слушается.
Я пытаюсь его предупредить об опасности, а он слышит крик о помощи. Наши отношения всегда строились именно по такому плану.
Открывается дверь в гостиную. На пороге стоит мой друг.
Если бы я снимал фильм об этом, то камера бы была сейчас нацелена на мою щеку. В замедленной съёмке по ней текла бы слеза. 
Алексей Петрович набрасывается на Вадика. В его левой руке жужжит включённая дрель.
Мой друг никогда не умел драться, любые споры он старался решать дипломатично. Но включённая электродрель, нацеленная в его грудь, дала ему возможность действовать инстинктивно, а не осмысленно.
Каким-то невероятным образом у меня получается раскачать кресло так, чтобы оно упало набок. На степень моей свободы это никак не влияет, зато моё туловище оказывается на полу как раз за спиной Алексея Петровича.
Вадик толкает старика ногой, и тот, спотыкаясь о кресло, падает на спину. Дрель выпадает из его рук и начинает прыгать по полу. Она несётся к моему левому запястью.
Потом вспышка боли по всей руке. Сверло дрели проходит вдоль моей ладони и двигается дальше. Я чувствую, как рвётся моя кожа. И так длится бесконечно – до тех пор, пока я не понимаю, что ремень теперь разорван. 
Я освобождаю руку и тут же развязываю ей вторую. Я стягиваю ремни с головы. Я подхватываю с пола дрель и резко разворачиваюсь, чтобы помочь Вадику. 
Но уже поздно.
Я не знаю, как это произошло, но Алексей Петрович сидит на его теле и несколько раз на моих глазах протыкает его грудную клетку.
В моей голове пустота. Перед глазами образ девочки в розовом дождевике. Она говорит мне: “Это твой шанс”.
Всё ещё привязанный ногами к креслу, я вытягиваюсь вперёд. Я вонзаю сверло дрели в шею своему врачу. Оно прокручивается несколько десятков раз, прежде чем я щёлкаю переключатель.
Алексей Петрович падает набок. В этот момент я понимаю, что последние несколько секунд я кричу. Я не обращал на это внимания, потому что у меня новое повреждение мозга – и оно задело мой слух.
В грудь Вадика воткнут нож, который я носил с собой в сумке. Из его рта течёт кровь. Он тяжело, взахлёб дышит.
Я говорю ему:
– Прости меня, Вадик, прости меня, пожалуйста, это не должен был быть ты, ты был всегда лучшим из нас.
Я говорю ему:
– Это был неправильный вариант! Неправильный!
Вадик переводит на меня взгляд и что-то пытается сказать.
– Мыыыы, – протягивает он.
Я молчу. Я почти перестал плакать, чтобы услышать его.
– Мы ошиблись, – говорит он. – Есть другой способ. Мы больше не будем тебя портить.
– Что? – кричу я. – Что?! Да что вы за дряни! Хватит! Перестаньте! Верните мне моего друга!
И вижу, что в его глазах появляется осмысленность: теперь они улыбаются мне.
Я держу его за руку, и он сжимает её настолько, насколько ему хватает сил. Затем он говорит мне одну фразу. И его глаза вновь становятся пустыми. Только теперь навсегда. Его больше нет со мной. Он заснул.
Спустя немалое количество времени я решу, что, в конечном счёте, жизнь – это череда выборов между двумя неправильными вариантами. Но это будет нескоро. Сейчас я просто плачу.
Я не знаю, сколько я просидел рядом с ним. Дважды звонила Алиса, но я не брал трубку. Я не знаю, как ей правильно подать то, что я убил её отца дрелью, потому что его захватили операторы. Мне кажется, моя универсальная фраза тут бы не сработала.
Что касается последних слов Вадика, то вот они:
– Мой папа дружил с ректором.

18.

Я сижу на веранде кафе в парке и радуюсь прекрасной погоде. Светит солнце, распускаются почки на деревьях, поют птицы. Такой великолепной весна ещё никогда не была для меня.
Да, всё верно. Я снова вижу зелёный цвет. Я узнал это ещё тогда, когда лежал привязанный к креслу рядом со своим мёртвым другом. Потому что из его груди торчал нож с рукояткой, которую я мог видеть.
Я отложил съёмки фильма на несколько недель. Зная мою ситуацию, продюсеры сами мне это предложили. Тем более теперь у них не было никакой альтернативы, я стал незаменимым. В день своей смерти Вадик пришёл мне сказать, что Афанасий Опельхаймер не вышел из комы. Он скончался в больнице.
Я сказал продюсерам, что обязательно досниму фильм. Что нет более важной цели в моей жизни. Я добавил, что сам займусь поиском нового человека с камерой. “Оператора?”, уточнили они. “Вроде того”, неуверенно ответил я.
Мы виделись с Алисой на похоронах её отца. Она не держала на меня зла. Она сказала, что давно понимала, что её папа сходит с ума, но не могла подумать, что это зайдёт так далеко.
Я знал, что она это понимала не без помощи операторов. Он всегда был психически здоровым. 
Мы договорились, что продолжим общение чуть позже; сейчас нам надо пройти через собственные кризисы. Спустя пять лет после нашего расставания я позвонил своей маме и сказал:
– Знаешь, наверное, я всегда думал, что идеальная пара состоит из двух половинок, которые дополняют друг друга. А мы с Алисой были два отдельных целых. Вот поэтому мы расстались. Тогда именно это стало одной из главных причин.
И моя мама спросила меня, что я буду делать теперь, разобравшись в этой проблеме.
– Время покажет, – сказал я ей. У меня ведь было много разных универсальных фраз.
Ко мне подходит официант и спрашивает, определился ли я с выбором.
– Да, – отвечаю я, не глядя на него. – Определился. Я хочу знать, что вы теперь поменяли.
– Прошу прощения?
– Я знаю, что вы находитесь всюду. Я знаю, что вы наблюдаете за мной. И я хочу получить от вас ответ на простой вопрос, который меня мучает. Что вы теперь поменяли? Почему я вижу зелёный цвет, но не вижу вас?
– Извините, я вас совсем не понимаю. Хотите, я позову менеджера?
– Вы боитесь огласки. Я это понял. У меня нет сил и возможности запугивать вас, но я режиссёр и я сниму о вас фильм, если вы не ответите на мой вопрос.
Глаза официанта покрываются туманом. Он говорит:
– И кто в этот фильм поверит?
– Разве что фанатики какие-то, – отвечаю я. – Вы знаете, я не силён в шантаже, я просто слабый человек, которому нужны ответы.
– Вы это заслужили. К сожалению, мы не имели возможности извиниться перед вами за тот досадный инцидент в вашей квартире.  Видите ли, один из операторов, находившийся в тот момент там, действовал не по инструкции. Он решил проявить инициативу, а она, как известно, наказуема. Поверьте, необходимые меры приняты. Такого больше не повторится.
– Ответ, – настойчиво повторяю я.
– Ответ как всегда простой. Мы все перекрасились. В цвет, который никто из живых существ не способен увидеть.
Я складываю все факты в одну цепочку. Пытаюсь понять логику. 
Выходит, что два человека умерло из-за серии чьих-то глупых ошибок. Из-за последовательности нелепых случайностей.
Выходит, что операторы изначально могли быть перекрашенными в другой цвет. Но они не перестраховались, решив, что механизма слепых пятен будет достаточно. Они выбрали сложное решение там, где хватило бы простого.
– И как прикажете с этим жить? – спрашиваю я.
– Мы не можем вам приказывать, – отвечает официант.
– Хорошо-хорошо, но как мне дальше существовать? Как? Что мне делать?
Последнюю реплику я выдаю на повышенных тонах. На меня оборачиваются все посетители заведения. Некоторые из них поднимаются со стульев. Проходящие мимо пешеходы останавливаются и тоже смотрят в мою сторону.
Так они все стоят не меньше десяти секунд. На их лицах тоска и озадаченность.
Затем они хором говорят:

– Живи, позволь жить другим и никогда ни о чём не жалей.